От Бориса Межуева. Весной 2014 года, когда заработал наш проект – «Русская idea», — я прочитал две замечательные книги. Одна имела непосредственное отношение к истории «русского рока» — это была книга воспоминаний Ильи Смирнова «Время колокольчиков». Другая книга называлась «Гравилет «Цесаревич»», и ее автором ее был известный писатель и ученый Вячеслав Рыбаков, наверное, ближайший ученик и последователь братьев Стругацких. Каждая из этих книг выдавала стремление ее автора, с немалым риском для своей карьеры и репутации, развернуть то направление культуры, с которым он был связан, — русский рок или русскую фантастику, — условно говоря, в сторону патриотизма. Вполне искреннего и неподдельного, проявленного в тот момент, когда патриотизм был не в моде.

Мне казалось, что симфонический эффект сайта мог быть произведен встречей и взаимодействием представителей трех направлений русской культуры, в которых русское национальное содержание находилось в сложном и конфликтном диалоге с заимствованной формой: русской философии, русского рока и русской фантастики. Так в итоге и получилось, и мы рады, что Вячеслав Рыбаков стал постоянным автором нашего ресурса и наряду с Ильей Смирновым членом общественной редакции нашего издания.

Поэтому каждый новый роман Вячеслава Рыбакова призван стать настоящим событием, даже в том случае, если он вызывает неизбежные споры. И роман «На мохнатой спине», который вышел в свет в 2016 году, должен был бы получить серьезное обсуждение, которого он, безусловно, заслуживает. Очень трудно определить жанр романа – безусловно, это не историческая драма, хотя сюжет повествования определяет реальная контроверза – дипломатические усилия Советского Союза в 1930-е годы создать прочный антигерманский альянс с западными державами, провал всех усилий в этом направлении и заключение пакта о ненападении с Германией.

Но роман переполнен сознательными анахронизмами, создающими впечатление, что действие происходит в наше время. Сталин здесь поет песню «Как молоды мы были», персонажи обсуждают телевизионные новости, героиня ссылается на информацию, почерпнутую из сети. Однако это не очередной опыт в области альтернативной истории – основная политическая канва вроде бы соответствует реальным фактам. Похоже, что, как и в «Гравилете», Рыбаков творит какой-то свой особенный жанр – своего рода римейк реальной истории. Автор показывает членов сталинского Политбюро и самого Кобу в качестве близких ему людей, интеллигентов нашего времени, только оказавшихся вдруг в крайне сложной международной обстановке, в которой каждый неверный шаг может обернуться гибелью цивилизации.

В наших нынешних спорах о прошлом роман, безусловно, реплика в пользу «красной идеи», вероятно, в том ее национал-большевистском изводе, который часто связывается именно с правлением Сталина. Автор как будто хочет сказать, если бы лучшие из нас оказались на месте тогдашних вождей, они действовали бы также, или примерно также. Мы надеемся, что роман «На мохнатой спине» еще дождется своих вдумчивых критиков, но, не предрешая их оценки, дадим слово самому автору, который любезно согласился ответить на наши вопросы о его произведении.

***

 

Борис Межуев

Вячеслав Михайлович, считаете ли Вы Ваш роман «На мохнатой спине» историческим или все-таки фантастическим с элементами исторической реконструкции? Иными словами, стоит ли видеть в описании представленных в романе исторических персонажей попытку реального проникновения в их психологический мир? Или же Коба «На мохнатой спине» и реальный Сталин походят друг на друга не более, чем моцартовский Зорастро и реальный древнеперсидский пророк?

 

Вячеслав Рыбаков

— По-моему, нет ничего труднее, чем пытаться анализировать и объяснять самого себя. Это что-то сродни подвигу барона Мюнхгаузена, который за волосы вытягивал себя из болота. Память сразу раскрывает целый веер прецедентов отказа от подобного занятия. Когда кто-то спросил Уильяма Фолкнера — мол, прочитал ваш роман трижды и ничего не понял, тот в ответ лишь посоветовал: прочтите в четвертый раз. Или, кажется, когда Льва Толстого спросили, про что «Анна Каренина», он ответил: чтобы это объяснить, мне пришлось бы написать роман слово в слово сызнова.

Но, пожалуй, самое сильное впечатление оставили слова Бориса Стругацкого, сказанные им как-то раз на нашем семинаре молодых фантастов в 70-х годах прошлого века и ставшие для семинаристов заповедью. Когда после обсуждения рассказа одного из начинающих авторов тот попытался растолковать, что именно он хотел высказать и почему все, кто его критиковал, неправы, Борис Натанович, внимательно выслушав и нас заставив сделать то же самое, мягко заметил: «Это все очень убедительно, но представьте, что ваш рассказ опубликуют в каком-нибудь журнале. Вы же не сможете стоять у всех киосков «Союзпечати» и объяснять каждому читателю то, что тут объяснили нам».

С тех пор все потуги авторов пост-фактум поведать, что они хотели сказать своим произведением, стали восприниматься нами… ну, зазорными, что ли. Признаком беспомощности.

Поэтому, наверное, мои ответы сейчас будут не столько про роман, сколько про свои переживания и мысли, результатом которых он оказался. И, конечно, следует в сотый раз напомнить, что результат всегда хуже задумки. Осуществить замысел в полной мере так, чтобы добиться абсолютного понимания, стопроцентной трансляции себя через текст не удавалось еще никому.

Мы очень много говорим о сталинских временах, о предвоенных трудностях, о человеческих качествах и особенностях характеров тогдашних вождей. Как будто те времена принципиально отличались от каких-либо иных, а тогдашние люди принципиально отличались по своим личностным данным от нас, способных о тех временах только говорить. Мне очень хотелось посмотреть на нас, нынешних, неплохих, но далеко не идеальных, в тех исторических условиях, на том уровне информированности и идеологизированности, где пребывали тогдашние действующие лица, вынужденные не только говорить, но и, в первую очередь, совершать бесповоротные поступки. Люди те же, да не те. Условия иные, но, в общем, похожие.

Друзья мои, коллеги, современники, дорогие, ну посмотрите на себя — там! Вы полагаете, что вы гораздо лучше тех, кто принимал решения тогда, но это только потому, что стараниями тогдашних людей, в том числе и тех, кого вы клянете, мир стал лучше. А вот в тогдашнем мире вы, такие хорошие, такие совестливые, такие нынешние — какие принимали бы решения?

Не время и не место здесь углубляться в анализ природы коммунистической революции в России. На этом копья ломаются десятилетиями, доводя многих вполне приличных людей буквально до умоисступления и уж во всяком случае до полного забвения всяких приличий. Но есть несколько, как мне кажется, уже не подлежащих сомнению аксиом или, если угодно, доказанных лемм.

Во-первых, империю погубили и царя свергли отнюдь не большевики. Совсем даже не большевики.

Во-вторых, деградация государственной системы и экономики России началась при царской власти, приобрела лавинообразный характер во время первой мировой войны и стала катастрофической после свержения монархии. А вовсе не после Октября. Большевикам достались уже вполне раздолбанные руины, среди которых вдобавок началась еще и гражданская война.

В-третьих, большевики после взятия власти, стремясь для начала ее хотя бы просто удержать, о прагматике государственного строительства не в первую очередь думали. Несколько лет они вполне всерьез ждали пролетарской революции в Германии, стремились ее приблизить всеми доступными средствами, в том числе — за счет собственной страны, за счет последних крох, которые она могла дать, и полагали, что только после победы германских коммунистов, когда индустрия и технологии передовой Германии сольются воедино с ресурсами отсталой России, станет возможно наконец как следует задуматься о будущем. Достаточно сказать, что разбиение России на союзные республики и оформление их в СССР были продиктованы именно стремлением заранее облегчить присоединение к Союзу будущих европейских стран после победы в них такой же революции, какая произошла в России.

В-четвертых, почти все эти люди, и белые, и красные, и окостеневшие монархисты, и свергшие царя либералы, и подобравшие власть коммунисты, помимо того, что были живыми людьми с их слабостями, тщеславием, самоуверенностью, имели вполне светлые идеалы и руководствовались самыми лучшими побуждениями.

И вот тогда, в-пятых. Под этим углом, по-моему, на проблему никто еще не смотрел, но ведь психологически ясно, что неизбежно должны были среди большевиков возникнуть те, кто, постепенно начав понимать, что они (и не только они) натворили, какую страшную кашу заварили и сколько наломали дров, не сбежали из страны, не сконцентрировались на личных амбициях или стяжании, но честно принялись пытаться в меру своего разумения и возможностей исправлять положение, разгребать завалы, возвращать нормальную жизнь для нормальных людей. То есть взяли на себя ответственность за последствия катастрофы, которую вызвали отнюдь не только они сами.

К слову сказать, есть определенные основания думать, что именно таковыми были Сталин и его ближайшие сподвижники, но я не хочу сейчас на этом зацикливаться, это слишком больная и слишком жареная тема, ее нельзя трогать походя. Суть не в этом, а в том, что если так посмотреть, ситуация-то почти копирует нашу нынешнюю. Всем осточертел косный советский режим. Все хотели добра. Развалили. Наломали дров.

Кто-то сбежал, кто-то принялся доказывать, что все вокруг подонки, и только он один белый и пушистый, кто-то принялся безудержно и бессовестно хапать, кто-то — сводить старые, а то и новые счеты. Всё как тогда.

А кто-то — кто-то! — пытается в меру сил и разумения исправить положение, разгрести завалы, вернуть нормальную жизнь для нормальных людей.

Вот о них и есть «На мохнатой спине».

Конечно, это не исторический роман. Мои персонажи — наши современники по своей психологии, по своим человеческим качествам. Но они Сталин, Берия и прочие по пребыванию в 39-ом году, в исторической ситуации, сходной с нашей, но с иной конкретикой и иным идеологическим угаром. Не либеральным, как с конца 80-х и в значительной степени поныне, но коммунистическим, как тогда. Последствия наших действий нам еще не ясны, они гадательны, они лишь объект мнений и спекуляций. Но последствия действий нас, когда бы мы были тогда, нынешним нам известны. Вот тут и есть повод и возможность задуматься.

 

Борис Межуев

Роман часто сравнивают с «Гравилетом Цесаревич» и действительно сходство бросается в глаза – здесь и там на первом плане личная драма главного героя на фоне социально-политической контроверзы. Но в «Гравилете» идеальный мир сочетания православной монархии и коммунизма проявляется в гармоничном сожительстве героя с двумя женщинами, а здесь перед нами — трагедия бессмысленной верности. Что она олицетворяет? И насколько эта близость двух романов не является случайной?

 

Вячеслав Рыбаков

— Честно говоря, мне это даже в голову не приходило. Мировая литература полна историями о личных драмах на фоне исторических трагедий, тут эти две мои вещи отнюдь не исключение. Скорее правило. Может, сходство бросается в глаза лишь потому, что автор один и тот же. Если оно и впрямь есть — что ж, это значит, что в течение четверти века я, сам того не сознавая, бьюсь головой в одну и ту же стенку.

А если внутри этого сходства есть какие-то различия — стало быть, в том месте, которым я в эту стенку бьюсь, за истекшие годы уже изрядно протерлась некогда пышная шевелюра. Но остановиться пока так и не могу. Как говаривал один из персонажей Стругацких в замечательном «Понедельнике начинается в субботу»: «Мы знаем, что эта задача не имеет решения — мы хотим знать, как ее решать!».

Что же касается бессмысленной верности… Это у измены всегда есть конкретный смысл. А какой у верности может быть смысл, кроме нее самой? Какой смысл был у верности генерала Карбышева, например? А если не впадать в военный и государственнический пафос, на какой сцене лучше всего показать верность? На семейной, конечно, на межличностной.

Другое дело, бывает, что не в коня корм. Не в предателя верность. Но подобные глубокомысленные и хладнокровные рассуждения по поводу верности могут начаться лишь уже, что называется, после бала. После того, как верность одного напоролась на неверность другого.

А в гуще событий все проще. Кто-то не может предать, а кто-то не может не предать. Кто-то за верность благодарен, а кто-то чувствует себя ею униженным. Жена главного героя ненавидит его именно за его верность, потому что в глубине души не ощущает себя способной на такое же чувство. То ли не имея возможности, то ли не решаясь, то ли не догадываясь, то ли вообще не желая предать его в личном плане, она изменяет ему с идеологией, с национальной гордостью.

Они — хоть какой-то паллиатив. Лихорадочно найденное, удачно подвернувшееся политическое расхождение — хоть какое-то оправдание собственной ненависти и вызванной ею измене.

И это и сейчас точно так же.

Когда роман был опубликован, на глаза мне попало несколько написанных о нем критических отзывов, и меня более всего в них поражали даже не упреки в оправдании сталинских репрессий и прочих политических грехах (я к этому был вполне готов, не на Луне живу), но возмущение, причём в основном — со стороны дам, которое формулировалось в разных репликах несколько различно, но по сути — единоообразно: Рыбаков через всю книгу тянет любовную линию главного героя, но так ее ничем и не кончает. Дамам хотелось бы, вероятно, чтобы герой отбил невесту у сына, переспал с ней (хорошо бы она еще и забеременела), разбил таким образом жизнь обоим, да и собственной жене заодно, тогда все были бы нормальные люди, а потом, скажем, сын бы отца пристрелил из ревности, сына бы, глядишь, упекли в лагерь, тут бы и показать весь ужас сталинской системы угнетения… Вот это был бы, видимо, достойный конец любовной линии.

Хороши наши литературные дамы, что говорить.

Главный герой сделал все от него зависящее, чтобы сохранить свою семью, чтобы в новом поколении возникла новая полноценная, не изуродованная изначальной родственной ненавистью семья — и она действительно возникла, и тоже дала полноценное продолжение, и уже в наше время, в XXI веке, жив-здоров потомок главного героя, плоть от плоти совсем иного времени, но — живое послание в будущее, не прерванная эстафета, не обезлюдевшая страна.

Это бессмысленная верность?

 

Борис Межуев

По внешнему впечатлению роман можно было бы назвать национал-большевистским. Как Вы сами относитесь к национал-большевизму в его историческом, скажем, устряловском, варианте и нынешнем?

 

Вячеслав Рыбаков

— Грешен, но я не мастак надписывать ярлыки. Не хватает ни эрудиции, ни желания. Для меня и в науке (грешен снова) самым скучным всегда было написание вводных глав про историю вопроса, про современное состояние данного направления исследований… И к политическим деятелям и направлениям я отношусь с очень большим равнодушием, а если вообще хоть как-то отношусь, то, наверное, несколько по-бабьи. Если симпатичный мне человек излагает взгляды, с которыми я не согласен, я только сочувственно вздыхаю: ну куда ж тебя занесло? А если не симпатичный мне человек излагает взгляды, с которыми я согласен, я вздыхаю опасливо: ох, не к добру это…

В молодости, в аспирантские годы, я читал некий роман (мне помнится, что это был Генрих Белль, но вот сейчас я попробовал найти цитату, чтобы быть уверенным, и никак не получилось), где у персонажа, писателя, выпытывают: вы коммунист? Нет. Вы демократ? Нет. Вы… И далее следует длинный диалог, где вопрошающий перебирает все, насколько возможно, политические направления. И раз за разом в ответ слышит: нет. Вот примерно и я так.

Не хочу, чтобы это прозвучало слишком пафосно, поэтому попытаюсь как-то принизить следующую фразу хотя бы терминами: я просто кабинетный червячок, запечный, как таракан, ученый, который без оглядки ищет истину. В том числе и истину психологическую, которая для формирования исторических процессов бывает поважней многих иных. А потом, опять-таки в меру своих способностей и разумения (эту оговорку вообще лучше делать почаще или хотя бы постоянно иметь ее в виду), пытаюсь создать образы, которыми, как мне кажется, можно максимально доступно показать, овеществить, дать потрогать то, до чего я на данный момент додумался. Это получается с переменным успехом, конечно. Но ведь даже ток у нас в проводах бежит переменный, а иначе ничего бы не работало.

Во всяком случае, я конструирую свои миры не для того, чтобы заразить окружающих своими априорными предпочтениями и фобиями, не для пропаганды своих предрассудков, а чтобы подвигнуть читателя начать разбираться непредвзято. Сломать стереотипы. Спросить каждого: а ты сам-то?

Правда, именно от этого вопроса многих воротит так, что они напрочь перестают понимать, что им говорят. Все хотят читать про то, как ошибки и преступления совершают другие. А вот я, замечательный, несчастный, непонятый, одинокий во вражеском окружении, так бы все сделал хорошо, что пальчики оближешь, да вот беда: кругом сплошные гады, они не дают развернуться, а с волками жить — по-волчьи выть… Вот такое чтиво обречено на успех и полное понимание всеми. Вне зависимости от политических взглядов и партийной принадлежности.

Однако, если уж говорить в связи с «Мохнатой спиной» о политике, нельзя не отметить одну очень важную вещь. Это, конечно, не аксиома. Но, по-моему, это опять-таки уже доказанная самой жизнью лемма. Коммунистическая идея не была снята с потолка, высосана из пальца или придумана в пьяном бреду жестокими бездельниками, которых обуревали лишь мечты все отнять и поделить. Объявлять ее безумной грезой оторванных от реальности мечтателей или подлой ложью рвущихся к власти садистов и мошенников, мне кажется, в наше время могут только либо еще более оторванные от реальности мечтатели, до сих пор не разобравшиеся кто с монархической, кто с либеральной грезой, либо именно цепляющиеся за власть мошенники и садисты.

На данный момент и вот уже в течение полутора веков коммунистическая идея является единственной внятной альтернативой господствующей социально-экономической модели, а то, что с моделью этой не все в порядке, просто бьет в глаза, и альтернатива эта, скажем осторожно, скорее жива, чем мертва, и сохраняет эвристический потенциал пока еще не известной нам величины.

Лемма эта доказана уже дважды.

Во-первых, стремительной — по историческим меркам — поляризацией общества во всех развитых, а тем более — малоразвитых странах, возобновлением роста разрыва между богатыми и бедными, разорением среднего класса практически во всех традиционно благополучных капиталистических странах, катастрофическим состоянием мировой периферии, карикатурным, но смертельно опасным ростом казалось бы уже навсегда скомпрометированных национализма и религиозного экстремизма; а именно со всем этим коммунизм боролся бескомпромиссно и кроваво, не на жизнь, а на смерть.

Во-вторых, успешностью продолжения социального экспериментирования в рамках коммунистической парадигмы, которое у нас на глазах выводит Китай в мировые лидеры.

Я не утверждаю, что за коммунизмом будущее, однако я уверен, что социальное конструирование еще не сказало своего последнего слова, и это точно не будет слово «деньги». В этом смысле Октябрьская революция в России может быть понята пусть как не успешный, совершенный вынужденно, судорожно, с маху, на ощупь и наудачу, зато упреждающий маневр, с помощью которого человечество впервые, чисто интуитивно, попыталось свернуть с пути, ведущего в нынешний экономический, экологический и, не побоюсь сказать, духовный тупик.

Касаться этой проблематики в художественном произведении сколько-либо пространно было абсолютно невозможно, и я лишь несколько раз намекнул на то, что с коммунизмом далеко не все так просто и однозначно, как принято думать со времен перестройки. Что капитализм — отнюдь не сахар, и борьба с ним была отнюдь не блажью блаженных, и мотивы для нее не исчерпывалась лозунгом «Грабь награбленное!».

Для художественного произведения важнее всего здесь то, что, если так, то за приверженцами и мучениками коммунистической идеи, которых в последние десятилетия принято шельмовать лишь убийцами, маньяками и «шариковыми», была своя высокая правда, вполне объективная, выстраданная историей. А значит, мы получаем еще одно доказательство того, что среди них непременно был немалый процент людей по-настоящему совестливых, ответственных, сострадающих тем, кто самой природой существующего порядка вещей обречен страдать, и сознательно пытавшихся построить иной, нежели наш, социальный мир. Людей, которые получше многих нынешних.

Мир, у которого, как они наверняка понимали, будут свои недостатки и слабости, но при этом мир, лишенный недостатков и слабостей нашего. Их опыт для нас бесценен, а неудачи и беды этих людей имеют к нам самое непосредственное отношение, их трагедия — это наша трагедия. Уже просто потому хотя бы, что мы — хорошие, и они — хорошие. А ведь хорошие люди просто не могут не сострадать друг другу. Еще Шекспир писал: «За этот вздор мы скажем им спасибо, // Их промахи мы примем как подарки. // Где бедный труд бессилен, благородство // Должно ценить старанье, не успех».

 

Борис Межуев

Положительные герои показаны в романе как жертвы исторического рока, который вынуждает их совершать поступки, не всегда совпадающие с их желаниями. Они напоминают находящихся в зависимости у рока античных богов. Но природа этого довлеющего над ними рока они сами не могут объяснить, хотя и делают отчаянные попытки. Каков же этот рок?

 

Вячеслав Рыбаков

— Да нам и без рока не сладко. Кажется, эта фраза принадлежит Джону Леннону: жизнь — это то, что с нами происходит, пока мы планируем что-то совсем другое. И вообще: «Времена не выбирают, в них живут и умирают»…

Все значимые исторические события вызревают столетиями, как землетрясения. Исполинские тектонические плиты медленно, незаметно для глаза ползут одна на другую, беззвучно скрежещут в раскаленной глубине, корежатся там, где их никто не видит и не слышит; нарастает, не отражаясь ни на одном индикаторе, напряжение, мощь которого в тысячи раз превосходит мощь даже самых могучих разрушительных сил, созданных человеком — термоядерных бомб, а уж созидательных сил подобной мощи человеку и вовсе не видать.

И потом наконец мир лопается. Секунду назад все еще было нормально, а секунду спустя уже ничего не поправить. И тем не менее какие-то люди стараются поправить хоть что-то. В меру сил и разумения. Жизнь человека, даже не оборванная насильственно, настолько коротка, что само историческое землетрясение может произойти еще до его появления на свет, а афтершоки придутся на долю его детей и внуков. Силы несопоставимы. Разумение не помогает: даже если ты знаешь, чему равно ускорение свободного падения, это не спасет тебя, когда ты упал, или тебя столкнули, с обрыва.

Остаются только совесть и любовь. Они не дают поплыть по течению, начав спасать свою и только свою шкуру. Остается тянуть любовную линию, ничем ее не кончая. Какой в этом смысл? Наверное, один-единственный: чтобы будущее было. Чтобы под бетонными обломками встряхнувшейся истории не задохнулись и не превратились в лепешки мы все, поголовно.

 

Борис Межуев

Меня заинтересовал образ отца Нади — бывшего марксиста, излагающего глобалистские идеи, но в конечном счете оказывающегося доносчиком. Хотели ли этим образом показать невозможность для интеллектуального класса отказаться от либерального космополитизма? Это же является темой многих Ваших ранних произведений.

 

Вячеслав Рыбаков

— Похоже, опять надо попробовать придумать какой-то ярлык. Одним-двумя словами описать целую психологию. Это хороший человек, грех которого в том, что он начал считать себя очень, очень хорошим. Лучше подавляющего большинства окружающих. Лучом света в темном царстве. Умнее, порядочнее, благороднее.

За ним мощнейшая культурная традиция, которая породила и его убеждения, и его ощущения, и его самооценку. Он потому так и цепляется именно за эту культурную традицию, так и боготворит ее, что она дает ему чувство собственной исключительности, оправдывает это чувство. Благодаря ей он уверен, что за ним — истина. За остальными — скудоумие, квасной патриотизм, замшелые предрассудки, вульгарные амбиции, а вот он — о! Поэтому он начал очень дорожить собой. Пуще глазу беречь себя, а значит— и свой статус. И пришла уверенность, что любой, кто с ним не согласен (а таких большинство, ведь они принадлежат иной культурной традиции, местной) — это враги, которые только и мечтают его опустить до себя, а то и вовсе уничтожить и занять его место.

Значит, надо сопротивляться. Надо лезть вверх. И раз этот мир принадлежит в основном быдлу, то он, борясь с быдлом, отстаивая свою уникальную, светозарную особу от напора, зависти и козней быдла, имеет право на любую подлость. Ведь у него благая цель, а у остальных за душой одна лишь дурь, одни лишь мелочные мерзости и мерзостные мелочи.

 

Борис Межуев

Не могу не задать вопрос об анахронизмах в романе — песни Окуджавы в исполнении ссыльных марксистов, телевизор, который смотрят герои в конце 1930-х и пр., — существует ли секрет, объясняющий их появление?

 

Вячеслав Рыбаков

— Ну, мне казалось, так я помогу читателю понять, что персонажи романа — это мы, только в 39-ом году. А еще — сравнить себя с теми, кто и впрямь был тогда. У интеллигентных диссидентов конца советской эпохи хватило бы духу запеть Окуджаву не на вечеринке под портвешок, не в концертном зале для избранных, а на туруханском ветру? Если бы с карателями ручкался не Макаревич в порошенковской Украине, а, скажем, Утесов во франкистской Испании, как бы это выглядело? Тогда? Да и теперь?

Кому-то помогло понять, кому-то нет. Переменный ток в проводах, как всегда… Кому не помогло, те очень любят обвинять меня в незнании истории. Мол, телевизоров тогда еще не было, автор совсем неграмотный…

То же самое, кстати, и с тщательно проработанной и невзначай пробрасываемой в тексте хронологией жизни главного героя. Любители считать себя умней автора независимо друг от друга несколько раз высчитывали, что сыну главного героя больше лет, чем могло бы быть, если бы он познакомился со своей будущей супругой только на гражданской. Кто-то на основе этих вычислений даже сделал вывод, что это у жены главного героя сын от первого брака и что, интересно, писатель хотел этим сказать? То, что главный герой окончил гимназию в год Цусимы и в то же время уже вполне сформировавшимся юношей посещал собрания группы «Освобождения труда», созданной с участием Плеханова еще в 1883 году, нареканий ни у кого не вызвало — видимо, у критиков эрудиции не хватило. А те, у кого хватило, наверное, так или иначе все же поняли автора.

К слову сказать, с первыми марксистскими кружками я тоже сконструировал некий параллелизм, изоморфизм, фрактал, назовите как хотите — правда, на сей раз заведомо заметный очень немногим. В воспоминаниях главного героя Плеханов произносит навечно запавшие в память всем семинаристам Стругацкого фразы Бориса Натановича. Это ведь тоже было очень похоже, хоть и в предельно миниатюрной миниатюре: мы — молодые таланты, немногочисленные, наперечет, кругом — косный, душный, давящий застой…

Мы пишем, увлеченно читаем и критикуем друг друга, мыслим, спорим, хохочем, изощряемся в издевательствах над властью, и, в общем, все единомышленники, друзья, братья. Но когда пришло время определяться, оказалось, что единомыслия нет и в помине, личные убеждения и представления о том, что спасительно, а что губительно, что честно, а что подло, разносят некоторых из нас — из всего-то горстки! — все дальше и дальше, и это великое счастье, что нам не приходится принимать решений и предпринимать действий, которые затрагивали бы судьбы друг друга.

Встречаясь по старой дружбе, мы можем в разговорах и хохмах просто избегать вопросов, по которым мы, как уже очевидно, просто-напросто политические враги. Первые российские социал-демократы, когда пришло время решать и осуществлять свои решения, такой возможности были лишены.

Драматичность и неизбежность подобных коллизий я, как ни странно, печенкой чуял еще смолоду. Был у меня такой роман — «Очаг на башне». Первая его версия была написана аж в 78-ом году, мне было двадцать четыре, молокосос. Даже перестройкой и то еще не пахло. А ведь как в воду смотрел. Не в первый и не в последний раз… Уже там главный герой беседует с сыном так:

«— Представь, что вы где-то делаете революцию. И министр обороны старого правительства вроде бы человек хороший и прогрессивный. Может, даже вас поддержит. А может, и нет. Может, он специально притворяется, чтобы войти к вам в доверие, все выяснить и предать. И вот ты ему веришь и считаешь, что надо все рассказать, — тогда он вас поддержит армией. А твой лучший друг не верит, он считает, что министр вас обманывает.

— Какой же он друг, если по-моему не считает? — обиделся Антошка.

— Твой самый лучший. Вы с ним вместе выросли, вместе сидели в тюрьме у старого правительства, вместе бежали. Он тебя спас от смерти, потом ты его спас от смерти. А теперь ты говоришь, что он погубит дело, а он говорит — что ты. Как быть?

— Собрать большое собрание и проголосовать, — со знанием дела, уверенно ответил Антошка. Симагин даже опешил на миг.

— Нельзя, — сказал он затем. — Нельзя об этом говорить всем. Вдруг есть какой-нибудь ме-елкий предатель. Тогда он погубит министра. А если министр станет вам товарищем? Как же можно будущим товарищем рисковать? А во-вторых, кто будет на собрании? Деревенские повстанцы, в основном. С министром они не знакомы. Разве можно заставлять их решать? Решать надо тем, кто знает.

— Так, а что же делать-то? — нетерпеливо спросил Антошка.

— А ты как думаешь?

— Не знаю, — произнес Антон после долгого размышления.

— Вот понимаешь? Кроме вас двоих — в общем, некому решать. И ты говоришь одно, а твой лучший друг — другое. А если вы поступите неправильно, могут погибнуть все революционеры. И вы сами. Оба, понимаешь? И тот, кто ошибался, и тот, кто был прав.

— Да как же быть-то, папа?! — Антон был в отчаянии.

— Никто не знает, — ответил Симагин. — Это называется — неразрешимый вопрос. Сколько бы их ни было — всегда приходится заново мучиться. И помочь никто не может. И никогда не знаешь, прав ты или нет. А действовать надо. И отвечать, если ошибся. И хоть как-то спасать тех, кто из-за твоей ошибки пострадал. Это часто бывает, и всегда очень больно.

— А вот… пап, а пап! А вот есть такая работа, чтоб все время думать над неразрешимыми вопросами?

— Есть. Писатель».

Главный персонаж «Мохнатой спины» не зря не имеет даже имени. Один из моих друзей высказался о нем так: это вообще не человек, это совесть Сталина. Красиво. Но я имел в виду немножко иное: если, оттолкнувшись от выражения «вечный жид» можно так выразиться, он — «вечный русский». Его жизнь длиннее, чем та, что не успевает охватить разом и историческое землетрясение, и его афтершоки. Он видел и начало, и продолжение. Он действовал и во время начала, и во время продолжения. Он присутствует в каждом из ключевых моментов судьбоносного века русской истории, да к тому же всегда в том возрасте, который позволяет ему наилучшим образом почувствовать на себе атмосферу каждого из этих моментов. И даже после смерти он продолжает присматривать за нами, за своим продолжением. Может, порой даже что-то тихонько подсказывает…

Как пел Высоцкий: наши мертвые нас не оставят в беде.

Доктор исторических наук. Ведущий научный сотрудник Санкт-Петербургского Института восточных рукописей РАН, специалист по средневековому Китаю

Спрашивает

Историк философии, политолог, доцент философского факультета Московского государственного университета им. М.В. Ломоносова.
Председатель редакционного совета портала "Русская идея".

Похожие материалы

Причина обострения «зелёной» темы в России в том, что нарастают кризисные явления в управлении...

Сегодня в российском обществе просто колоссальный запрос на медиацию, на технологии согласия. А...

Нет места оптимизму. И надо окончательно признать, что мы живем не творчеством, а потреблением, не...