Русская idea продолжает публикацию текстов нашего постоянного автора Егора Холмогорова, вошедших в его только что изданную книгу «Истина в кино. Опыт консервативной кинокритики». Эту книгу Егор Станиславович представит 3 июня с 15.00 до 18.00 на книжном фестивале “Красная Площадь” на Красной площади на стенде издательства “Книжный мир”.
***
Русское киноискусство пережило почти небывалую в истории культуры трагедию. Оно имело все предпосылки к величию и, в частности, к особенно яркому развитию национально-исторического направления, рельефно обозначившегося в фильмах Василия Гончарова и Петра Ханжонкова – «Русская свадьба XVI столетия», «Понизовая вольница», эпическая «Оборона Севастополя». Однако большевистская революция погрузила его в десятилетия мучительного псевдоморфоза. В течение решающего века в судьбе нового искусства русский кинематограф как национальное явление попросту не существовал.
Кино было объявлено через ленинскую цитату «важнейшим из искусств» (таковым оно считалось Ильичом ввиду неграмотности масс – тем самым большевистская пропаганда отвела кино нишу пропагандистского дурмана для наименее образованной части народа), а стало быть, никакого шанса отсидеться в углу у кинематографистов попросту не имелось. Идеология, повестка, эстетические принципы жёстко диктовались сверху. В той степени, в какой красный молох был настроен на истребление исторической России, извращение её прошлого, навязывание русскому народу вымышленной для него системы ценностей, кино вынуждено было исполнять роль идеологической обслуги.
Разумеется, советский кинематограф до определённой степени делался русскими, для русских, на русском актуальном и историческом материале. Разумеется, колоссальная сила русского гения, живучести, а порой и сопротивления выражала себя и в кино – особенно выпукло в те периоды, когда, с конца 1930-х по конец 1940-х или на рубеже 1960-70-х, власть чуть отпускала вожжи исторического нигилизма и интернационалистической русофобии. Но это было подпольное, подспудное существование.
Кинематограф – искусство, требующее денег и технологии. Если русскому писателю, чтобы творить, достаточно было бумаги, карандаша и стола, а порой он, как Солженицын в лагере, мог обойтись и без этого, заучивая строчки своих произведений наизусть, то русский кинорежиссёр мог работать только в системе Госкино и должен был в полной мере освоить эзопов язык и мастерство «фиги в кармане».
Иной раз просто поражаешься, как советская цензура могла быть настолько слепа, чтобы проглотить, к примеру, откровенную издёвку над «управдомами Буншами» с по-ленински подвязанной щекой, которые самозванно занимают трон русских царей и начинают раздавать направо и налево русские волости. Наверное, ни одному партийному цензору так и не хватило смелости признать: «Это же про нас», а потому они и не решились это запретить.
Но подпольная жизнь не может сама по себе способствовать расцвету кинематографа, особенно с учётом того, что в остальном мире именно «революционные» работы Эйзенштейна и Дзиги Вертова рассматривались как вершина «русского кино». Да и в творчестве Эйзенштейна всеобщим признанием в мире пользовался продукт «красного мифа» – «Броненосец Потемкин», фильм откровенно клеветнический по отношению к исторической России. А вот продукт русского исторического мифа «Александр Невский», даже если признаётся совершенство его художественных решений и шедевральность музыки Сергея Прокофьева, как правило, характеризуется западными авторами при помощи ядовитых ремарок: «самый волнующий образец фашистского кинематографа»[1].
По мере замещения русской национальной интеллигенции советской образованщиной, впитавшей в себя все русофобские клише советской пропаганды, наложив на них умопомрачённый «патриотизм заграницы», сложилась и вовсе парадоксальная ситуация. Значительная часть советского кино использовала советскую русофобию не для следования ей как формальному цензурному требованию, а напротив – как боевое оружие для русофобии антисоветской, в которой, как отмечал в своём классическом исследовании Игорь Шафаревич, советское во всех его отвратительных и унижающих человека чертах осмыслялось как органическое порождение русского начала[2].
На том месте, где должен был быть русский кинематограф, образовался в какой-то момент русофобский в квадрате, советски-антисоветский, в котором крипторусское начало – кое-где в советской патриотической обёртке, а изредка и открытое – было лишь незначительной маргиналией.
Позднесоветский кинематограф катастрофически отставал от Голливуда и в технологиях, и в киноязыке, выглядел со своими бесконечными музыкальными номерами нарочито архаично. Однако это кино существовало в естественной для себя зрительской среде, в некоем едином воображаемом мире, формировавшемся цензурными условиями и общностью быта всех социальных слоев советского общества. Кино стало частью традиционного ритуала, что отразилось в разрастании корпуса постоянно пересматриваемых фильмов, как новогодняя «Ирония судьбы», рязановские и гайдаевские комедии, «Белое солнце пустыни», «17 мгновений весны», «Место встречи изменить нельзя».
Кинематограф в эту эпоху превратился из инновационного в традиционное искусство. Ввиду того, что кино, как и любой другой товар, было в СССР предметом дефицитного потребления, а также благодаря завязшему в самоповторах советскому «Центральному телевидению», часть фильмов, едва успев выйти на экран, тут же становилась «киноклассикой», подлежавшей бесконечному воспроизведению.
А в параллельной вселенной раскидывалась сеть обменов видеокассетами и видеосалонов, запретная, солоновато-манящая своей греховностью: насилием «Терминатора», сексом «Эммануэли» и сладкой жизнью, которой так разочаровывающе мало обнаруживалось в «Сладкой жизни». Ничего русского в этом кино не было и быть не могло, если только кто-то, рискуя уголовной статьёй, не приносил «Рокки» с «русским» громилой Иваном Драго или русофобскую порнографию про Екатерину II и «её жеребцов». Вершиной западного кинорусофильства была… балалайка матери маленького Юрия Живаго.
Неудивительно, что эпоха после краха коммунизма, едва не захватившего с собой наш народ, как раковая опухоль стремится забрать с собой страдающего человека, характеризовалась и коллапсом нашего кино. Фильмопроизводство есть индустрия, одна из наиболее высокотехнологичных и прибыльных индустрий в мире, а стало быть, всеобщая постсоветская деиндустриализация не могла не отразиться на ставшем теперь «российским» кино самым жестоким образом. Трудно было даже вообразить: возможно ли в новых условиях, на новой скудной производственной базе и в условиях тотальной идеологической диктатуры постсоветских либералов хоть какое-то русское начало в кинематографе? Да и на каких идейных, а не только технологических основаниях возможно это русское?
Первоначальное русское начало прорывалось в кино исключительно как протестно-запретное, как почти биологическая защитная реакция на попытку уничтожения всего нашего родного. «Окраина» Петра Луцыка, «Ворошиловский стрелок» Станислава Говорухина, «Любить по-русски» Евгения Матвеева составили как бы единый жанр партизанского русского кинематографа о народных мстителях, выступающих за простых людей, против бандитов и олигархов в условиях, когда государство самоустранилось или прямо перешло на сторону врага.
Своеобразным увенчанием и в то же время шагом за пределы жанра стал «Брат-2» Алексея Балабанова. Здесь начавший в бандитском мире, награждённый природной национальной интуицией, здоровой ксенофобией, чувством братства и справедливости Данила Багров выходил через расправу с внутренними компрадорами на геополитическую арену. Он воплощал тот «ответный удар», предсказанный в памятной многим рекламе 1999 года, который сосредоточившаяся Россия решила нанести унизившей и обокравшей её Америке.
«Братья» Балабанова буквально фонтанировали энергией дикого, необузданного русского этнического начала, которое вырвалось из-под советского пресса, отшатнулось от западнического наряда и ещё не нашло для себя адекватных новых культурных форм. Данила был Конаном-варваром Русского мира, вынужденного на пути восстановления переживать все фазы этно- и филогенеза начиная с эмбриональности первоначального толчка.
Разумеется, такой варварский мстительный кинематограф в эпоху регулярного государства и железобетонной 282 статьи был обречён. Допустимы оказались только разрешённые, государственно утверждённые формы национального и патриотического сознания, которое избавилось от дикого стихийно-олигархического рынка и замкнуло реальность в чёткие схемы госконтрактов.
Будучи сама по себе лишена прояснённого национального сознания, система, разумеется, не могла выступить ни заказчиком, ни критиком, ни цензором для русского кино. Поэтому нулевые, бывшие успешным периодом в восстановлении русской публицистики, литературы, исторической науки и политической мысли, были на удивление бесплодны для кинематографа. Иногда случались спонтанные, почти не запланированные удачи, но по большей части на экранах царило бесконечное дуркование «старых песен о главном». Разрешённая патриотическая повестка свелась, по сути, к советской ностальгии и фильмам о Войне, в которых, впрочем, тоже было создано так мало удачного и значительного, что, очевидно, и здесь госзаказ до времени шёл лишь во вред.
Мало того, система госзаказа сочеталась с кланово-мафиозной организацией российской культурной среды и засильем в ней носителей ярко выраженной либерально-русофобской повестки, установленной «по умолчанию» почти в любом продукте российского кино. Это приводило к тому, что даже тогда, когда государство пыталось заказать фильмы адекватного патриотического содержания, то попросту не находило исполнителей, кроме тех, кто намеренно искажал замысел да ещё и гордился тем, как ловко сумел саботировать очередную «пропаганду».
Некоторые устойчивые подвижки обозначились лишь с 2014 года, когда произошёл окончательный развод нашего общественного сознания с Западом, государство стало испытывать определённый дефицит не только неосоветской, но и русской национальной идеологии, так как без обоснования ею цивилизационного суверенитета России всё нынешнее противостояние смысла не имеет. «Творцы», по большей части остались прежними и столь же нагло-некомпетентно-жадными, вот только их поделки теперь регулярно оказываются под критическим огнём, порой весьма чувствительно отзывающимся на кассовых сборах. Да и государственной заказчик, в той степени, в которой он всё-таки заинтересован в соответствующем качестве конечного продукта, теперь очень быстро узнаёт о том, что его обманули (хотя, спасая честь мундира, далеко не всегда в этом признаётся).
В этих условиях у нас вызрели определённые социальные предпосылки для формирования впервые с ханжонковских времён собственно русского национального кинематографа – не как объекта псевдоморфоза, не как полуподпольного движения сопротивления, а как полноценного продукта развитой киноиндустрии. Тем более что появились технологические предпосылки в виде цифровой революции в кинематографе.
Позднесоветское кино отстало от Голливуда на целую эпоху в смысле финансовых возможностей и технологии работы с декорациями, реквизитом, цветом, звуком. Постсоветский период лишь нарастил это отставание. «Кривые брёвна» воображаемых древнерусских городов стали своеобразным символом национально-эстетической беспомощности. И вдруг нам представилась уникальная возможность сделать рывок вперёд на повороте: то, что трудно и дорого строить, легко качественно нарисовать. Возможности достраивания реальности резко уменьшают разрыв между нами и Голливудом, открывая перспективы возникновения русской фабрики грёз.
Так перед русским кинематографом встала задача реставрации будущего[3]. Ему предстоит стать таким, каким он был бы, если бы не советски-постсоветский антинациональный псевдоморфоз, но в то же время удержать (критически взвесив) всё ценное из результатов этой революционной эпохи. Мы должны стать теми, кто мы есть, теми, какими бы мы были, и теми, какими не хотят нас видеть внешние и внутренние противники. И это, конечно, не чисто эстетическая, но политическая задача.
Никуда не деться от того, что кино и в самом деле является для любого современного общества идеологически важнейшим из искусств. Оно в простой и доступной форме представляет каждому образ возможной реальности. Мечту, сказку, легенду, национальный миф. Кино в эпоху массового искусства формирует образ национальной идентичности. «Мы» – это те, кто вырос на одних и тех же фильмах, говорит на языке их вымышленных вселенных, кто воображён в этих фильмах как «мы» и воображает через эти фильмы себя как одно с другими.
Нация как «воображённое сообщество», по формуле Бенедикта Андерсона[4], конструируется и конструирует сама себя через кино куда больше, чем через телевидение. «Зомбоящик», со всей интенсивностью своей пропагандистской накрутки, всё равно остаётся холодным (в маклюэновском смысле) и отчуждённым средством сообщения. Не верить телевизору скорее норма, чем исключение для современного человека. Совсем иначе воздействует на нас кино. Будучи искусством, оно возвышает нас, порой независимо от своего идеологического содержания, заставляет оценить красоту игры, даже идущей по чужим правилам.
Прекрасный и возвышенный фильм включает нас в сообщество сопричастных. И тем важнее, чтобы это не оказалось чужое сообщество. Глобальная рамка голливудского кино сформировала глобального человека, почти 365 дней в году живущего в Нью-Йорке, Лос-Анджелесе, на худой конец – техасской Одессе, Эббинге, штате Миссури или Твин-Пиксе. Его президент сидит в Овальном кабинете Белого Дома, его звездолёты взлетают с мыса Канаверел и отправляются по вселенной нести демократию и утверждать права человека, угрозой его миру являются русские шпионы, спецназовцы и хакеры, сербские или иранские террористы, а угнетаемы и обездолены в его мире исключительно чернокожие, гомосексуалисты, и женщины – жертвы домогательств брутальных белых гетеросексуальных супрематистов.
Голливудская киноимперия является, пожалуй, самым эффективным управленческим средством империи геополитической, штампуя осознанно или неосознанно лояльных «патриотов заграницы»[5]. Резонируя с неприкрытым западничеством и национальным нигилизмом наших творческих элит, это делает нас практически полными заложниками малейшей смены ветерка в коридорах западной культурной власти. И нет никакого сомнения в том, что кинематографический суверенитет – чрезвычайно значимая для русских задача.
Для его достижения необходимо достичь, как минимум, двух целей. Создать обширный, идеологически ориентированный на национальные ценности и не вызывающий чувства стыда и брезгливости собственный русский киномир. Создать систему критических идеологических фильтров (не столько цензурных, сколько работающих на уровне критического анализа и реакции гражданского общества) для киноимпорта. Причём систему грамотно настроенную, реагирующую на действительно серьёзные идеологические угрозы, а не пародирующую либеральную пародию на «духовные скрепы».
Решить эти задачи невозможно без, прежде всего, систематической протекционистской поддержки нашего кино. Между тем, даже такие мягкие формы протекционизма, как выбор Минкультом для наших фильмов максимально удачных дат премьер, вызывает истерику прокатчиков и либеральных СМИ, кричащих о мнимых «упущенных прибылях». Хотя никакие упущенные прибыли не помешали прокатчикам три недели держать пустующие залы для «Матильды» и, напротив, торопливо свернуть прокат «Салюта-7» или «Легенды о Коловрате».
Далее, нам необходима систематическая антикоррупционная чистка творческой сферы. Взвешенная, лишённая всякого произвола и жестокости, но исключающаяся вероятность того, чтобы огромные государственные средства, выделяемые на поддержку кинопроизводства, развитие национального сознания, пропаганду русской культуры и классики, получали люди, которые всё это презирают, ненавидят и стремятся высмеять. Да и засилье тех или иных творческих кланов должно быть скорректировано с учётом реального результата их творческой деятельности.
Наконец, нам как никогда нужна национальная консервативная кинокритика. То есть то, что у нас отсутствует практически полностью. Кинокритика является самосознанием любого национального кинематографа, и, разумеется, полноценное развитие без неё просто невозможно.
Большинство российских кинокритиков сегодня – это идейные борцы либерального фронта, настоящие шахиды толерантности, готовые не только высмеивать сколь угодно удачное кино, если оно кажется им «патриотической пропагандой», но и выгораживать любую дрянь, если она соответствует линии подпольного либерального обкома[6]. Таким образом, здесь невозможен за редчайшими исключениями даже эстетический консенсус, так как красота выступает как гоу-гоу гёрл «открытого общества» или Юдифь для сокрушения его врагов.
В некотором количестве в нашей печати представлена левая идеологическая кинокритика, ориентирующаяся на наследие Делёза и, особенно, Жижека. Эта постмарксистская парадигма позволяет давать довольно утончённый критический анализ западного кино и в этом смысле полезна как элемент обороны. Да и порой это просто увлекательное утончённое чтение[7].
Но вот два коренных недостатка левой кинокритики. Во-первых, полная подавленность западным кинопотоком, из которого делается исключение лишь для обострённо левого советского кино первых десятилетий. Во-вторых, что более существенно, основные идеологические позиции постмарксизма, с которых атакуется западный глобалистский киноязык, в ещё большей степени разрушительны для национальной кинотрадиции.
Стремление деконструировать «языки власти» неминуемо приводит к тому, что первой их жертвой становится более слабая в современном мире национальная государственность, в то время как многократно и многообразно укреплённой глобальной власти эти наскоки как об стенку горох. Удары по диктату над мыслью почему-то неизменно приходятся лишь по «господствующей» (на самом деле – давно уже не…) Церкви и пресловутому «фалло-лого-центризму». Атакуя капитализм, левачество, как правило, с лёгкостью расправляется с доспехами «средневековья» и «традиции», зато упирается без движения в плотную мягкую ткань буржуазного жилета, лишь вяло пощипывая его за «брегет».
Язык традиции, консервативные формы мысли и образности согласовано атакуются и либералами, и левыми при подавленном молчании всё более малочисленных правых. Без остатка отождествлённый после Второй мировой войны с «фашизмом» национально консервативный кинематограф превратился в изгоя уже не только в стране большевиков, но и в странах победившего меньшевизма, кадетства и октябризма.
Сколь громким и малоуспешным был поход маккартизма на Красный Голливуд, столь тихим и неприметным, но неуклонным и не терпящим возражений оказался либеральный маккартизм. Совсем немногие мастодонты, как престарелый Клинт Иствуд в современном Голливуде, остаются способными на осмысленное консервативное высказывание, да и оно становится всё более размытым «правильной политкорректностью» конкурирующей с политкорректностью радикальной, как в «Гран Торино» и «Непокорённом». Разве что в «Поезде на Париж» Иствуд попытался высказаться более открыто, противопоставив разлагающемуся и глупеющему американскому обществу и армейской системе своего героя-десантника: простого парня, глубоко религиозного, мечтающего сражаться за свою страну, а не прятаться при тревоге под партой[8]. Расплата была вполне закономерной: фильм Иствуда не просто провалился – он был буквально закидан «гнилыми помидорами» как якобы «скучный», а на деле – как противоречащий точке зрения «хозяев дискурса».
Можно было бы отметить робкую встречную волну, связанную с общезападным подъёмом правого популизма. Но идет эта волна прежде всего из Британии, где можно отметить рождение целой волны брэкзит-кинематографа (термин предложен автором этой книги и неоднократно в ней используется), который прославляет нацию и традицию, рыцарственность, честь и даже целомудрие, если речь идёт о старой доброй Англии и защите её от пожирания евроинтегризмом и глобализмом.
На деле, брэкзит-кино тоже очень быстро пошло на службу либеральному мейнстриму. Оскарносцы 2018 года – «Тёмные времена» и «Дюнкерк», посвящённые противостоянию черчиллевской Британии и гитлеровского Рейха, – конечно, прославляют отвагу британцев и их несгибаемость в борьбе с врагом. Но только этот враг становится каким-то нарочито анонимным. И вот уже ты начинаешь понимать, что на самом деле эти фильмы имеют в виду Россию и русских. Именно России и Путину Запад должен «не уступать», вдохновившись этим кино. Загримированный под Черчилля Гари Олдмен зовёт соотечественников не ослаблять русофобской истерии, сражаться с «путинскими троллями» в твиттерах, и в фейсбуках, и на ютубах.
Пока что политические бури последних лет привели лишь к эвокации призрака русской угрозы, как по указке спущенной едва ли не во все мало-мальски пригодные к политическому использованию фильмы и сериалы, и к ещё более ожесточённому наступлению чёрного расизма, феминизма и гомосексуальной пропаганды. Нынешнее творчество некоторых культовых режиссёров, таких как Тарантино, изуродовано тем же чёрным расизмом практически безвозвратно.
Любопытно, что всё более обозначающийся цивилизационный раскол России и Запада отражается и на кинорынке. Списки самых успешных голливудских лент в Америке и в России начинают шокирующе расходиться. В России из-за гей-скандала (не совсем, впрочем, справедливого) практически провалилась лента «Красавица и чудовище», ставшая абсолютным чемпионом американского проката. И, напротив, почти провалившиеся в США из-за своей подчёркнутой семейно-традиционалистской морали «Пираты Карибского моря. Мертвецы не рассказывают сказки» стали чемпионом российского проката 2017 года. Да и успех российских фильмов в том же году связан не только с их возросшим качеством, но и с тем, что наш зритель не чувствует с ними того ценностного диссонанса, который ощущает с новейшей голливудской продукцией.
Миссию формирования вкусов этого нового русского консервативного зрителя и, с другой стороны, выражения этих вкусов и должна взять на себя русская консервативная кинокритика. Может быть задан резонный вопрос, что подразумевается в этой книге под консерватизмом, коль скоро это понятие имеет множество порой несовместимых друг с другом трактовок.
Ядро консерватизма – это установка на сохранение долговременной исторической идентичности солидарных сообществ. Её можно назвать модным сейчас словечком-неологизмом «идентитаризм». Охраняемыми консерваторами солидарными сообществами являются Церковь, нация, семья, родина, цивилизация, культура как сообщество её носителей, старинные социальные корпорации – от аристократий до цехов.
Идентичность с её конкретными символическими чертами, зачастую – с эффектом «воображаемого сообщества», когда не знающие друг друга люди воспринимают себя как друзей и братьев, служит основой для солидарности. А солидарность группы формирует и подлинную силу человека, который ничего не значит в качестве одиночки. Определённая принудительность солидарности в этих сообществах является лишь малой платой за оказываемую ими человеку огромную социальную поддержку.
Мир модерна и постмодерна с его отмеченной Алексисом де Токвилем тенденцией ко всеобщему поравнению разрушает эти сообщества[9]. Не может не разрушать, поскольку любое солидарное сообщество – это неравенство между принадлежностью и непринадлежностью, теми, кто внутри, и теми, кто снаружи. Именно поэтому определённая степень неравноправия и дискриминации тех, кто не входит в круг идентичности, являются основой любой социальной организации (и поэтому же любая борьба за равенство и «толерантность» тут же превращаются в контрдискриминацию).
Консерватизм в своём первом ядре – это решительное противостояние разрушению идентичности. Именно поэтому консерватизмов много и они порой противоречат друг другу, причём не только в разных странах и национальных традициях, но и в рамках одного общества. Консерватизм множествен, поскольку для разных его ветвей имеет большую ценность то или иное охраняемое сообщество. Для одних более значим консерватизм религиозный, для других – национальный, для третьих – консерватизм семьи, для четвёртых – консерватизм корпораций. Именно поэтому вполне возможен спор религиозного консерватора, которому национализм кажется слишком уравнительной для разных вер идеей, и национал-консерватора, которому, напротив, может показаться излишне уравнительным религиозное сообщество, и оба они могут спорить с «дворянским консерватизмом» или «государственническим консерватизмом».
Однако в данной нам в ощущениях современности мы видим такую тотальную и фанатическую атаку на любые идентичности, а главное – на право тех или иных традиционных идентичностей на контроль за определённым пространством и существующими на нём институтами, что все эти противоречия консерваторов отступают на задний план по сравнению с самим принципом сохранения идентичности и её пространственно-институционального суверенитета.
В наших конкретных исторических условиях консерватизм – это защита того образа человека, который сформирован за последние два тысячелетия в христианских цивилизациях европейского круга. На античном фундаменте Христианство как метафизическая и нравственная ориентация сформировало (и в чём-то формирует до сих пор, но сталкиваясь со всё большим противодействием) определённый образ человека.
Этот человек ориентирован на истину, привержен к солидарности со своим сообществом, прежде всего Родиной и семьёй, однако это не слепая фанатическая клановая солидарность, а сознательное нравственное усилие свободного человека. Для человека этой традиции имеют значение принципы совести, свободы выбора, понятие о гуманности, жертвенности и милосердии, но в то же время он свободен от порабощения своего ума идолами всеобщего равенства, защищая свою идентичность, включая и право на свои предрассудки и на жизнь по своему уставу. Поэтому такой консерватизм уважает стены, границы, заботливую и чуждую жестокости патриархальность, ценит семейные, религиозные и воинские добродетели.
В русском восприятии консерватизм означает укрепление самобытности исторической русской цивилизации, неприятие его разрушения как нынешним либеральным миропорядком, так и, в сущности, западнической коммунистической утопией. В этом смысле исповедуемый мною подход к консерватизму исключает неосоветскую ностальгию, манипулятивную технологию, когда в оппозицию либеральной «современности» подставляется мнимо-консервативная версия советской утопии, то есть отрицание исторической России. И не случайно, что в последнее время «белым» в нашем обществе всё чаще приходится сталкиваться с красно-голубым альянсом против исторической России.
Эстетические принципы, которые, на мой взгляд, соответствуют этому консервативному идеалу, включают в себя следующее.
Во-первых, антропоцентризм, через который проявляется теоцентризм, то есть взгляд на мир нормального человеческого глаза, естественность форм, отказ от нарочитого раздробления образа реальности, разрушительных трансгуманистических экспериментов с сознанием и, особенно, от их «нормализации».
Во-вторых, романтизм как эстетическую позицию и совокупность форм и жанров, наиболее тесно связанную именно с консервативным мировоззрением, а это значит – достаточно высокую оценку исторических и фантастических жанров, одобрение эстетизации действительности и идеализации прошлого и связанных с ним консервативных устоев.
В-третьих, идеализацию действительности через обращение к прекрасному и возвышенному как способ указать на подлинное божественное предназначение человека, и использование критики и обращения к безобразному как средства обозначить разрыв между идеальным и действительным и, главное, побудить человека попытаться устранить этот разрыв.
В общем, ничего нового – примерно так же формулируются задачи национально-освободительной борьбы на любом другом поприще, где приходится сегодня действовать русским. Разница лишь в том, что если в сфере литературы или музыки мы можем опереться на огромную тысячелетнюю традицию, то в кино, в силу описанных выше причин, строить приходится практически с нуля, создавая то, чего у нас не было. Наша традиция может указать лишь единичные примеры национальной консервативной кинокритики, такие как блистательная защита Александром Солженицыным русской истории от того её искажения, которое было дано в фильме (не будем спорить – великом) Тарковского «Андрей Рублёв»[10].
Современная ситуация в русском кино характеризуется неустойчивым равновесием между привычным гламурным распилом бюджета под традиционные русофобские камлания («Викинг», «Притяжение», «Собибор», не говоря уж о зависшем в точке концентрированной антихристианской русофобии Звягинцеве с его «Нелюбовью») – с одной стороны, и новой волной, фильмы которой построены по своеобразному неформальному русскому «кодексу Хейса» – с другой. Этот неформальный консервативный кодекс включает запрет на социальный расизм, симпатию к простому человеку, чрезвычайную сентиментальность – по сути ставка делается на вышибание из зрителя слезы, на жалость и сочувствие, и, в то же время, чётко даваемую установку на самопреодоление и подвиг. Для этого нового нашего кино характерно, в том числе, и отсутствие страха перед произнесением в положительном контексте слова «русский». Нетрудно заметить, что это, в целом, именно национально-консервативная парадигма. И характерно то, что работа в ней даёт впечатляющий результат. Впервые за долгие годы о массовом русском кино стало можно говорить без стыда.
Новая волна российского кино включает в себя самые разные фильмы – тут и масштабный исторический боевик «Легенда о Коловрате» и милая комедия, формально посвященная похуданию (а на деле – преодолению социального отчуждения) «Я худею», тут и фильмы собравшие рекордную кассу, как «Движение вверх», и фильмы хотя и удачные, но не выстрелившие, как «Рубеж», тут и сентиментальная музыкальная мелодрама для домохозяек, как «Лёд», и интеллигентский артхаус «Довлатов», тут и фильмы исполненные на высочайшем технологическом уровне, как «Салют-7», про который многие зарубежные зрители поверили, что он правда снят в невесомости, и фильмы сделанные слабо, но всё же трогательные, как паралимпийская драма «Со дна вершины». Есть, фильмы в которых присутствует какая-то фундаментальная искренность, как «Аритмия», а есть такие, в которых все же много надуманного и показного, как «Тренер».
И всё же, в совокупности, это новый формат, который, будем надеяться, в нашем кино удержится и через несколько консервативных критических «дистилляций» и творческих прорывов мы наконец увидим настоящее русское национальное кино.
[1] Лурсель, Жак. Авторская энциклопедия фильмов. Т. 1. СПб.-М.: 2009 с. 33. Парадокс в том, что автор в уничижительных целях цитирует «Историю кино» французских ультраправых журналистов Мориса Брадеша и Робера Бразийака, где соответстующая характеристика прилагается с восторгом. Бразийак был в 1944 году расстрелян как активный коллаборационист, несмотря на протесты французских писателей, выступавших против смертной казни.
[2] Русофобия — это взгляд, «согласно которому русские — это народ рабов, всегда преклонявшихся перед жестокостью и пресмыкающихся перед сильной властью, ненавидевших всё чужое и враждебных культуре, а Россия — вечный рассадник деспотизма и тоталитаризма, опасный для остального мира» (Шафаревич И.Р. Русофобия // Сочинения в трёх томах. Т. 2. М.: «Феникс», 1994 с. 99)
[3] Обоснованию концепции реставрации будущего на социально-политическом материале посвящена статья: Холмогоров, Егор. Реставрация будущего // Изборский клуб. №6 (52) 2017 сс. 44-51
[4] Андерсон, Бенедикт. Воображаемые сообщества. Размышления об истоках и распространении национализма. М.: «КАНОН-Пресс Ц»; «Кучково поле», 2001
[5] Анализ «внутренней империи» Голливуда, его политической кухни дан в работе: Юсев А. Кинополитика. Скрытые смыслы современных голливудских фильмов. М.: «Альпина Паблишер», 2017
[6] Изумительный образец такой кинокритики можно найти в книге Антона Долина. Долин, Антон. Оттенки русского: Очерки отечественного кино. М.: Издательство АСТ: Редакция Елены Шубиной, 2018. Читателю особенно будет любопытно сравнить рецензии на одни и те же фильмы, включённые в книгу Долина, и в той, которую он сейчас держит в руках.
[7] Характерный образец такой левой кинокритики см.: Родькин, Павел. Кинополитики. 13 опытов по герменевтике современного кинематографа. М.: «Совпадение», 2018
[8] Иствуд даже посмел посягнуть на священную корову нынешнего Голливуда – русофобию, введя в фильм такой диалог между американским туристом и берлинским гидом:
«- Это место где Гитлер убил себя, когда русские были рядом.
– А я думал, Гитлер убил себя, когда рядом были американцы.
– Эээ, приятель, ты ошибся примерно на 700 километров, ваши учебники ошибаются. Они были на юге, а Гитлер был здесь со своей женой, это русские его настигли. Вы, американцы, не можете присвоить себе все победы над злом».
[9] «Постепенное установление равенства условий есть предначертанная свыше неизбежность. Этот процесс отмечен следующими основными признаками: он носит всемирный, долговременный характер и с каждым днем всё менее и менее зависит от воли людей; все события, как и все люди, способствуют его развитию» (Токвиль, Алексис де. Демократия в Америке. М.: «Прогресс», 1992 с. 29). Наблюдаемое нами в западном мире психологическое и культурное вырождение, безумный социальный распад, вызванный разгулом мультикультурализма и лгбт-феминизма – всё это крайние проявления развития токвилевской политической вселенной, когда нарастание энтропии всеобщего равенства ведёт к социальному разложению и «тепловой смерти» социума. Если этот отмеченный проницательным французским политологом процесс по-прежнему универсален, то ни у мира, ни у нашей страны нет ни единого шанса. Однако в последнее время мы, возможно, наблюдаем встречный процесс: осознанный принципиальный отказ от уравнений социального равенства, осознанный выбор одних типов единства и равенства – например, национального единства – в качестве приоритетных перед другими, такими как пресловутый мультикультурализм и разъедающая всё и вся толерантность. Стены, разграничения, естественные неравенства, сознательное предпочтение одних типов сообществ перед другими – всё это снова входит в моду. И если это так, то наш разговор становится стратегически небессмысленным.
[10] «Направленный к недоступным соотечественникам, переброшенный валютной и пропагандной жаждой Советов на заграничные экраны, заранее прославленный западной прессой, – вот он протягивался три часа перед растерянной иностранной публикой (в перерывах друг другу: «вы что-нибудь понимаете?») как дальняя экзотика, тем более непонятная, что живой язык его, и даже с умеренным владимирским оканьем (а отчасти – и с советской резкостью диалогов), заменён скудными, неточными и нековременными, чужеродно-невыразительными английскими титрами. Публика смотрела в изрядном недоумении. И что одно только с несомненностью посильно ей было вывести: какая же дикая, жестокая страна эта извечная Россия, и как низменны её инстинкты. Да и в Советской России удостоенные первые зрители этим выводом и обогащались: «ну да, в России и всегда так было» (Фильм о Рублёве // Солженицын А.И. Публицистика: в 3 т. Т. 3 Ярославль, «Верхняя Волга», 1997 сс. 157-158).
_________