Рубрики
Блоги

О метафизике войны и не только

Суть современного западного мировидения была заложена Веком Просвещения: тогда идея всеохватывающей разумности надолго стала царственной. Одним из её естественных следствий был пацифизм. Чудной сегодня должна показаться убеждённость некоторых тогдашних военных теоретиков, что войны отныне должны стать бескровными, то есть превратиться в подобие игр.

“И вечный бой! Покой нам только снится”

Александр Блок

Распространившийся осенью сорок первого года плакат содержал следующие стихи Самуила Маршака: “Бьёмся мы здорово, колем отчаянно – внуки Суворова, дети Чапаева”. Армия, как и народ в целом, подчинялись государственной дисциплине и естественному чувству патриотизма, но возникла потребность до-осмыслить происходящее, окрылиться, так сказать, какими-то высокими примерами и высшими смыслами. Суворов был естественным тому примером. Отвечая духу времени, к нему подверстали и Чапаева, не столько реального, сколько кинематографического – образец непотопляемого советского командира.

И в “верхах” не “мудрствовали лукаво”: там набирала силу интуиция державности, вытеснявшая мало-помалу импортную идеологему мировой революции.

По понятным причинам был оставлен без внимания духовный “ресурс”, имевшийся к тому времени – труды русских философов о войне, созданные в период Германской войны, она же Первая мировая. Зато теперь, в условиях развёртывающейся, судя по всему, Третьей мировой, благовременно взять их “на вооружение” – в ответ на “когнитивное оружие”, которым грозит нам Запад. Естественно, что конкретно-исторических смыслов, относящихся к сегодняшней ситуации они не могут касаться, а только метафизических, но надо ли говорить, что первые в определённой мере зависят от вторых.

Заметим прежде всего прочего, что философы, о которых идёт речь – а это хорошо известные сейчас мыслители “золотого века” русской философии (великолепно “дорисовывающего” синхронный с ним “серебряный век” литературы) – встретили войну с не меньшим воодушевлением, чем основная масса российского населения). Похожие чувства испытали и жители других стран, вступивших в войну.

Впечатление такое, что люди тогда “устали” от долгого мира. Это чувство разделяли и тогдашние светочи. Томас Манн писал, что мирной жизнью “сыт по горло”. Метерлинк, которого не взяли в армию, мечтал о том, чтобы “выстрелить хоть раз”. Макс Вебер: “Неважно, чем всё закончится, – в любом случае эта война велика и прекрасна”. И так далее.

Русские философы высоко оценили ту степень единодушия, с каким была встречена в России внешняя угроза (коленопреклонённая толпа перед Зимним дворцом соединила людей самого разного социального состояния и образа мыслей). Евгений Трубецкой писал, что такого народного единения не было давно: “В первый раз после многих лет мы увидели целостную Россию”. Василий Розанов: “Россия неузнаваема. Где тот горький и часто низкий и циничный смех над собою?” Сергей Булгаков (ещё не протоиерей) писал, что перед лицом врага возникла всенародная “круговая порука” и в этом уже есть залог будущего оздоровления общества”.

Обращаясь мысленно к безобразному распаду всего и вся, случившемуся менее чем через три года после начала войны, видишь, что он не был жёстким образом предопределён, что велики ещё были в обществе силы сцепления. Многое тут зависело от хода войны.

Но тогда, при начале войны и ещё много после, у наших философов были основания уповать на то, что она даст толчок “русскому возрождению” (Розанов). Но именно что только толчок: Иван Ильин писал, что военная победа сама по себе не может принести удовлетворения, более того, “ратная победа, без духовного подъёма, будет поражением”. Война, надеялся Николай Бердяев, будет способствовать преодолению упадочности (но и положит конец “культурной утончённости).

А поскольку упадок шёл из Европы, русские мыслители в той или иной степени отмежёвывались от неё и отчасти возвращались к славянофильству (“Время славянофильствует” – название книги Владимира Эрна 1915 года). Некоторая трудность для них состояла в том, что союзники России: Франция и Англия – тоже были Европой, поэтому огонь критики русских философов сосредоточивался на Германии. В пылких антигерманских филиппиках Эрна главным пороком немцев, источником всех из злодеяний (в ту пору сильно преувеличенных в странах Антанты, включая Россию) объявлялось “обмирщение”; из этого же источника проистекал и furor teutonicus, самым последовательным выражением которого явился Клаузевиц.

Но furor teutonicus – немножко “из другой оперы”. А у Клаузевица, на мой взгляд, интересн то, что он, живший в далёкую эпоху картинных атак пехоты с развёрнутыми знамёнами под бой барабанов и лихих кавалерийских набегов, угадал, что можно назвать furor armae, “ярость оружия”: война, коль скоро она вступает в свои права, сама “хочет”, чтобы было больше оружия, чтобы оно было злее и изощрённее. И чтобы вооружённых людей было как можно больше (весной 1812 года Наполеон сосредоточил вдоль границ России до 800 тысяч человек – для XVIII века это фантастическая цифра, хотя век спустя она выглядела уже не столь впечатляюще).

«Злеет» оружие, но злеют и люди.

В 1914-м Р.М. Рильке писал с видимым облегчением: “Наконец-то единственный бог!”, имея в виду бога войны. Подобно прочим языческим кумирам, боги войны суть проекции человеческих эмоций и воль, вступающие с людьми как бы в обратную связь и подсказывающие им линию поведения. У предшественников современных европейцев, греков и римлян, представления о войне раздваивались: Афина (Минерва) “отвечала” за справедливую и красивую войну, Арес (Марс) как будто допускал проявления коварства и жестокости. Но обратите внимание на скульптурные изображения Ареса: это красивый, внутренне-уравновешенный юноша. Не слишком обманываясь на его счёт, всё-таки трудно представить, чтобы он мог допустить какие-то крайние лиходейства. Свойственное греческой душе равновесие старалось этого не допускать.

Теперь вообразим, что у этого красавца, как у гоголевского казака, вырос изо рта клык, удлинился и свернулся на сторону нос, выросли из головы рога и т.п. – и мы получим нечто близкое современным мультяшным образам бога войны, на которых, между прочим, воспитываются дети.

Проблема человека в войне в те поры у русских мыслителей была поставлена глубже, чем у подавляющего большинства западных авторов. Для христианина это трудный вопрос: заповедь “Не убий” для него – из самых важных. Но это в плане индивидуальной морали, а в условиях войны “правила игры” диктуются жизнью целых народов, имеющих, как пишет Бердяев, “самодостаточную ценность”. Так-то это так, но задача убивать врага выпадает на каждого из “малых сих”, у которого может сложиться уверенность, что он воюет за правое дело, но если он христианин, в нём сохраняется, как противовес, память о Шестой заповеди. Как преодолеть это противоречие? Ильин, как мне кажется, нашёл точное слово, написав: “С нравственной позиции убивать нельзя. Но и не убивать нельзя. Надо мужественно принимать виновный подвиг”.

Кстати говоря, только в христианском мышлении может быть охвачено это понятие, которое в иных случаях выглядит безнадёжно противоречивым.

Национализм и война. Русские философы с осуждением наблюдали вспышки в некоторых из воюющих стран жесткого национализма, способного, по слову Трубецкого, “превратить народ в зверя” (следующее столетие увидит множество примеров подобных превращений); самый яркий пример – критика Эрном воинствующего германизма, о которой здесь уже говорилось. Булгаков и Трубецкой справедливо указывали на то, что патриотизм имперского типа, а таков русский патриотизм, выше, так как не связан с принижением каких-либо других наций (сходной точки зрения придерживался Арнольд Тойнби, апологет Британской империи, но едва ли не больший доброхот в отношении империи Российской). На данное обстоятельство следует обратить особое внимание сегодня, когда вес русского этноса в жизни страны и, что особенно важно, армии несколько снижается, что с одной стороны достойно сожаления, но с другой несёт определённые выгоды.

Война и космология. Как известно, космос в православном понимании не есть нечто застывшее, он постоянно находится в движении – в интимном взаимодействии с человеческой историей. И движение это совсем не обязательно представляет собою нечто благостное, скорее наоборот. “Во всех сферах космоса, – писал Бердяев, – бушует огненная и яростная стихия и ведётся война”, цель которой состоит в том, чтобы уберечь мир от распада и сохранить в нём неопалимую купину. И здесь тоже есть некоторое отмежевание от Запада. Если смотреть на дело исторически, в западных космологиях, от Аристотеля через раннехристианские концепции до чисто секулярных космологий, преобладала всё-таки идея порядка. Современная западная космология в минимальной степени соотнесена с духовными высями, в основном она вырабатывается изнутри исторического процесса.

Суть современного западного мировидения была заложена Веком Просвещения: тогда идея всеохватывающей разумности надолго стала царственной. Одним из её естественных следствий был пацифизм. Чудной сегодня должна показаться убеждённость некоторых тогдашних военных теоретиков (и не диванных стратегов, но бывалых офицеров), что войны отныне долны стать бескровными, то есть превратиться в подобие игр.

Удачно выразился о пацифистах Вольтер, сказавший, что мечтатели о вечном мире подобны ребёнку, руками пытающемуся поймать солнечный луч.

Войны революции и империи несколько поколебали подобное благодушие, но не изжили его. В переплетениях событий и умственных движений сохранялось ребяческое какое-то доверие к перспективе и связанный с ним сентиментальный гуманизм. Даже в отношении Первой мировой, почти с самого её начала вызвавшей всеобщее замешательство, была склонность возводить её причину к каким-то недоразумениям, которых можно избежать в будущем, отсюда попытка окрестить её “войной, призванной покончить со всеми войнами”. На что трезво отреагировал Трубецкой: покончить не удастся, “новые грозы будут разводиться из испарений предыдущих гроз”.

Трудный вопрос: чего хочет от воюющих Бог? Я бы выделил у наших философов два очень разных, но не обязательно противоречащих друг дргу ответа. По мнению Булгакова (напомню, ещё светского мыслителя), война есть выражение свободы, которую Бог предоставляет народам, дабы у них была возможность показать – себе и другим – что он не растерял свою онтологическую силу, проще говоря, сохраняет живучесть и готовность не застывать в прошлом, но обновляться и обновлять других. Его роль, таким образом, схожа с ролью рефери на арене, где происходят состязания.

Иначе смотрел на дело Петр Струве: войну следует вести тогда и только тогда, когда вести её подсказывает Бог, чью волю надлежит угадать и “овнутрять” её. Клич крестоносцев “Deus vult!” – универсальное руководство христианина на все времена.

Попробуем приложить эти соображения к делам сегодняшним. Желания сохранять своё национальное (или, если угодно, имперское) лицо у нас, кажется, достаточно. А вот с христианским сознанием в армии, как, впрочем, и в стране, всё сложнее.

Внешних признаков христианизации, в стране и особенно в армии, немало. Тысячи православных хоругвей посланы фронту, тысячи священнослужителей побывали или сейчас находятся во фронтовых командировках и т. п. Скептики, правда, говорят, что во всём этом много формалистики, что степень “овнутрения” христианских идеалов у нас невелика. Может быть, это и так, хотя кто в состоянии её измерить?

Есть, однако, мощный стимул, который должен способствовать углублению у нас христианизации – это факт, что наш противник (“большой” противник – Запад) фактически ведёт с христианством войну, что у него сопровождается падением в самую беспросветную дикость (“малый” противник, националистическая Украина, во многом подлаживается под “большого”, а в той мере, в какой заявляет себя православной, фактически исповедует “украинизм”). Но как известно, враг моего врага – мой друг. “Счастливая” для нас возможность воспользоваться методом убеждения “от противного”!

Автор: Юрий Каграманов

публицист, критик

Добавить комментарий