РI. Сегодня 10 лет со дня смерти выдающегося филолога, философа геополитика Вадима Цымбурского. Масштаб его научных достижений в различных сферах науки становится всё более понятен современникам. После выхода в свет в 2017 году незавершенной диссертации ученого «Морфология российской геополитики и динамика международных систем XVIII-XX века» стала более понятна теоретическая система Цымбурского в целом, его концепция функционирования системы Европа-Россия. Однако из пятнадцати задуманных глав книги в архиве автора сохранилось лишь восемь, которые и были представлены в издании, подготовленном при поддержке фонда ИСЭПИ. Одна из пропущенных глав должна была касаться истории советской геополитики в период после второй мировой войны вплоть до распада Советского Союза. Поскольку геополитика как научная дисциплина находилась в эти годы под запретом, то вся работа по осмысливанию внешнеполитической активности в пространственных образах происходила в рамках подготовки военных доктрин, оборонительных стратегий и планов Генерального штаба. Цымбурский называл подобное творчество «крипто-геополитикой».

Нельзя исключать, что при планировании своей диссертации он рассчитывал использовать для написания главы о советской геополитике материалы своей вышедшей в 1994 году брошюры о военных доктринах СССР и России (М.: Российский научный фонд, Московское отделение, 1994), введение к которой мы хотим представить сегодня нашим читателям. Безусловно, две небольшие монографии Цымбурского – о «военных доктринах» и концепте «открытого общества» (написанная им в 1997 году в соавторстве с М.В. Ильиным) – равно как и несколько десятков других – публицистических, политологических и литературоведческих – статей, требуют доиздания в виде отдельного сборника. Если это произойдет, политологическое творчество Цымбурского будет представлено в полной мере. Будем надеяться, что нам удастся найти для выполнения этой задачи силы и ресурсы.

 

***

 

Работа над исследованием, предлагаемым читателю, была начата еще в 1988 г. в Лаборатории структурного анализа Института США и Канады. Надо здесь вспомнить с благодарностью инициативу А.А. Кокошина, который еще в бытность свою заместителем директора ИСКАН привлек автора – в ту пору «чистого» филолога без серьезных политологических наработок – к исследованию смысловой динамики некоторых ключевых военно-политических и стратегических концептов. Политическая конъюнктура новомышленческих лет благоприятствовала таким штудиям. Из самых высоких инстанций звучали призывы к компаративному анализу доктрин ОВД и НАТО[1], неизбежно включающему сравнение понятийных систем.

Правда, М.С. Горбачев прагматично связывал утверждение декларируемой им «доктрины недопущения войны» главным образом с разработкой «таких новых или сравнительно новых понятий, как разумная достаточность вооружений, ненаступательная оборона, ликвидация дисбаланса и асимметрий в различных видах вооруженных сил, развод наступательных группировок войск между двумя блоками и т.п.»[2]. Но сам пафос становления некой новой военно-стратегической парадигмы не мог не вызвать интереса к «секретам» ключевых понятий-представлений, традиционно образующих смысловое ядро военных доктрин, к «приключениям» этих понятий во времени. Конечно же, наиболее актуальным при этом выглядел период после 1945-го – претерпевания ключевых понятий по мере попыток советской военной идеологии, адаптируясь к ядерной эпохе, совладать с ее вызовами.

Первым этапом исследования стало раскрытие и осмысление мутаций, пережитых в советском военно-политическом и стратегическом дискурсе этого периода, понятием «победы». Надо иметь в виду, что в отличие от США, где обновлением стратегии национальной безопасности с приходом новых администраций гласно, пусть иногда мистифицированно, обозначаются хронологические рамки господства и смены тех или иных установок, – в СССР между началом 50-х и 1987 г. нам не найти в открытой печати ни одного официального текста, где бы руководство (все равно, партийно-государственное или военное) директивно утверждало бы отказ от прежней доктрины или ее серьезную ревизию. Всю эту четверть века наш военно-официальный дискурс в сходных выражениях ссылается на «советскую военную доктрину» как на некую тождественную себе в годах систему представлений, никак не акцентируя каких-либо в ней перемен, а тем более их дат.

Так я столкнулся с задачей выработки филологической методики, позволяющей проверить комплекс представлений, преломившихся в этих официальных текстах на устойчивость во времени, – прежде всего, с точки зрения смысла его константных, опорных понятий-представлений, точно воплощающих в себе непрерывность традиции.

В основу исследования я положил гипотезу о том, что самые существенные подспудные изменения в доктрине должны были на уровне официального дискурса по преимуществу выражаться сдвигами во «фразеологии победы», в способах трактовки этого концепта. Военная доктрина немыслима без заключенного в ней эталона победы. Это явствует уже из сопоставления определений «военной доктрины» и «победы» в общедоступных военных энциклопедиях и словарях. Коль скоро «победу» определяют как «достижение целей, поставленных на бой, сражение, операцию, войну в целом»[3], а в военной доктрине видят «систему взглядов на цели и характер» мыслимой войны[4], то концепты «доктрины» и «победы» оказываются семантически нерасторжимы. Доктрина не может не постулировать каких-то целей на случай войны, предполагаемое же достижение этих целей как раз и образует эталон победы. Наличие в составе доктрины этого компонента не зависит от воли планировщиков и экспертов – оно неизбежно просто в силу внутренних смысловых отношений между содержаниями данных понятий. Филолог может уверенно утверждать, что сконструировать военную доктрину безо всякого понятия о победе нельзя – так или иначе, в ее изложении неизбежно появится какой-то синоним «победы», один из языковых вариантов реализации этого понятия. Более того, за сколькими-нибудь значительными преобразованиями в его выражении аналитик вправе заподозрить неафишируемые новации в понимании возможных целей войны и/или способах достижения этих целей.

Именно по ходу работы над семантикой «победы» возникло предположение, что факты, обычно трактуемые как изменение смысла понятий в их истории, могут быть истолкованы в качестве различных способов разрешения некоторых изначальных неопределенностей, заключенных в базисной смысловой структуре понятия и в истории по-разному снимаемых, сообразно со спецификой самих чередующихся исторических эпох. Развивая данную идею, я вместе с В.М. Сергеевым предложил и впервые опробовал на «победе» технику выведения для понятий таких базисных формул, которые допускали бы альтернативные прочтения, на самом деле попеременно актуализирующиеся в исторической динамике понятий[5].

Эта техника ниже излагается подробнее в главке «Образы победы». В последние годы она была мною применена к концептам, функционирующим вне военно-политической и стратегической сферы, в частности к «суверенитету»[6]. На сегодняшний мой взгляд, она приложима главным образом к понятиям, обозначающим устойчивые, проходящие через многие века и даже тысячелетия схемы человеческой практики в разных ее областях: таковы «победа», «угроза», «власть», «суверенитет» и т.д. Особенность моей методики понятийного анализа в том, что она не предполагает для подобных концептов никакой необратимой эволюции во времени, ни даже вообще чего-либо, подводимого под категорию «исторического развития». Понятия трактуются так, словно человечество, некогда открыв их для себя раз и навсегда – будь то в доисторической давности, как с «победой» и «властью», или же в Новое время, как получилось с «суверенитетом», – после этого ничего другого не может с ними делать, кроме как разрешать по-разному в зависимости от исторического контекста те принципиальные неопределенности, которые изначально заключены в базисных формулах (фреймах) этих понятий, а значит, и в самих обозначаемых ими схемах нашей практики, имеющих универсально антропологический характер. Повторю еще раз, что такая аналитическая техника явно применима лишь к определенной группе понятий, да и для их изучения она, вероятно, не является единственно возможной. Методики, основанные на иной идеологии, могут раскрыть в истории тех же понятий иные аспекты и вычленить другие периоды, нежели те, что видны при моем подходе. Последний, давая нетривиальные и воспроизводимые результаты, одновременно является высоко «фальсифицируемым» в смысле К. Поппера – и, в частности, этим также меня вполне устраивает.

Благодаря этой технике анализа стало возможным довольно строго очертить круг «фразеологии победы», который охватил множество контекстов, раскрывающих те или иные компоненты базисной формулы этого понятия. Фронтальное обследование такой фразеологии по текстам советских министров обороны и по ряду иных форм отечественного военно-официального дискурса выявило четко различимые подпериоды в истории доктрины после второй мировой войны. Эти подпериоды отмечены изменениями стандартного отношения к «победе», способов ее «подачи» в текстах, пока к началу 80-х семантическая структура понятия «победы» в рамках этого дискурса не оказывается расшатана, а само понятие в целом – подорвано. Семантический анализ выявляет кризис в глубинной структуре доктрины, охватывающий представления о военном успехе и способах его достижения задолго до того, как годы «нового мышления» и «реформ» сделали этот кризис одной из признанных тем военного официоза.

Следующая фаза исследования состояла в применении все той же аналитической методики к другому ключевому доктринальному концепту – к «военной опасности/угрозе». Не было ничего удивительного в том, что прослеживаемые сдвиги в трактовке «победы» и «угрозы» оказались во многом синхронны: это было легко объяснить, предположив, что процессы, вскрываемые за «кризисом победы», поражая смысловое ядро доктрины, преломились в разных аспектах ее архитектоники. Новый взгляд на подлинное отношение между «угрозой» и «победой» был мною обретен позже, когда сопоставление выведенных базисных формул этих понятий обнаружило ясную корреляцию между альтернативами их прочтений. Эта корреляция проявляется в том, что одно из пониманий угрозы допускает борьбу до «полной победы», до «уничтожения» противника, а другое понимание заставляет выбирать между сознательным ограничением мыслимых масштабов победы – и высокой вероятностью наступления ситуации, которую вернее всего будет определить в качестве «лежащей по ту сторону победы и поражения».

Открытие этого соотношения «угрозы» и «победы» – опять-таки, неотъемлемо заключенного в семантических структурах понятий – сейчас заставляет меня именно в «угрозе» («опасности», «риске») видеть самое фундаментальное понятие-представление любой военной доктрины, даже и доктрины таких государств, которые по обычным стандартам сами должны рассматриваться как основной источник «опасности для мира». За эталоном военной угрозы, типичным для конкретной эпохи, проступает более общее представление о степени угрожаемости существующего мира, тесно связанное с объективным состоянием его ресурсного потенциала. Различие между осмыслениями сущности военной угрозы, в конечном счете, сводимо к различению образов «прочного» и «хрупкого, ненадежного» мироустройств – каковым различением, собственно, определяется и масштаб победы, на которую можно рассчитывать в предстающем мире. Занимаясь смыслом «победы», мы всецело остаемся в сфере языка политики и стратегии: все наблюдаемые процессы лишь косвенно и будучи суммируемы на значительных временных интервалах символизируют то, что творится в глубине доктрины. Когда же речь заходит о формах, в которых преломляется понимание «угрозы», трудно избыть впечатление, что через эти смещенные, часто неадекватные своему значению формы – трансформы – мы обретаем прикосновенность к самым основаниям политического космоса.

Надо сказать, что по ходу работы меня мало задевал скепсис некоторых коллег, находивших ее полностью обесцененной тем обстоятельством, что язык обследуемых мною официальных текстов должен был серьезно отличаться от языка, на котором говорили в Генштабе. Я сознавал, что моих коллег в основном заботили зревшие за стенами Генштаба и подобных ему учреждений конкретные намерения и оценки; меня же интересовало претворение в языке тех принципиальных убеждений об устройстве мира, которые этим оценкам и намерениям должны были предшествовать. Это те убеждения, которых ни один носитель соответствующего дискурса либо не станет скрывать в публичной речи, полагая их самоочевидными, либо не сможет скрыть, ибо не отдает себе в них рационального отчета. А впрочем, часто это одно и то же, ибо считать любое мнение об устройстве мира самоочевидным – как раз и значит не отдавать себе отчета в исторически переменных основаниях этого мнения.

Каждому аналитику – свое. Но отмечу, что для меня событием стало знакомство с книгой М. Мак-Гвайра «Перестройка и советская национальная безопасность», где автор периодизирует советскую военную политику и большую стратегию после 1945 г., изучая изменения в строительстве советских Вооруженных Сил, в том числе в системах вооружений[7]. Критерии Мак-Гвайра принципиально отличались от моих. Поэтому не могло не впечатлять, когда рубежи периодов, выделяемых американским экспертом, оказываются весьма близки к временам крупных трансформаций во «фразеологии победы» и «идеологии угрозы».

Мак-Гвайр мотивирует реконструируемые доктринальные новации внезапно совершавшейся в менталитете советских лидеров сменой убеждений насчет вероятности возникновения следующей мировой войны – а также насчет характера ее протекания. В 1956 г. такая война для них становится из «неизбежной» лишь «вероятной»; в 1966 г. обозначается мнение, что эта «вероятная» война может оказаться неядерной; наконец, в 1986 г. приходит убеждение в ее «невероятности». При моем восхищении анализом Мак-Гвайра я не могу не оценивать его интерпретации с позиции аналитика-филолога, видящего, как неустойчивость, напряженность смысловых структур военно-официального дискурса, буквально криком крича о крепнущих в глубине доктрины концептуальных диссонансах, на много лет опережает ее переструктурирование, переход в новое качество. Мне трудно довериться объяснению, полагающему в спонтанных сменах сознательных оценок и намерений основные импульсы к обновлению доктрины.

Не предпочтительнее ли рассматривать эти «смены убеждений» как предлоги для творцов военной политики и большой стратегии к тому, чтобы попытаться изменить кризисное состояние дел в собственном концептуальном хозяйстве, оправдывая свое устремление в сторону, где этому хозяйству «светит» – хоть временный, а иногда иллюзорный – гомеостаз? Не являются ли эти внезапно утверждающиеся убеждения-оценки попросту рационализациями, позволяющими испробовать тот или иной вариант выхода из когнитивного тупика, грозящего в той или иной форме обессмыслить деятельность военных?

Сверхзадачей моей работы было подойти к военной доктрине в ее динамике как отрасли человеческой культуры с собственной морфологией и имманентной логикой саморазвития. В этом мое принципиальное отличие от экспертов по военно-политическим и стратегическим вопросам, обсуждающих проблемы доктрины так, словно бы речь шла о чисто практическом умении, которое предлагает удачные или неудачные ответы на вызовы материальной реальности «как она есть», не осложненной никаким последующим смыслотворчеством. Такая экспертиза, при ее огромной прагматической ценности, в области исторического анализа легко оказывается заложницей дня сегодняшнего, расценивая его игры как реальность, «данную в ощущениях», а игры вчерашнего дня либо снисходительно третируя как более-менее удачное приспособление к изжившей себя ситуации – либо разоблачая как «абсурд». Сколько раз в конце 80-х я слышал от высококвалифицированных экспертов оценки советской военной доктрины времен Малиновского, с ее декларациями нашего «превосходства» над Западом, – как вредного и беспочвенного блефа!

Я не могу так относиться к прошлому, именно потому, что в качестве аналитика складывался в культурологической и филологической традиции, соединяющей неизменное недоверие к притязаниям своих объектов на «реализм» с сочувственным вниканием в перипетии их отношений с миром. «Постоянно действующие факторы войны», «массированное возмездие», «ограниченная ядерная война», «неядерная война ядерных держав», «звездные войны» и «разумная достаточность» – с разделяемой мною точки зрения, суть конструкты определенной субкультуры, пытающейся в их формах разрешать напряжения и парадоксы, создаваемые преломлениями мира в ее внутреннем строении. Любая фаза в истории доктрины при этом должна расцениваться, прежде всего, как попытка, успешная или безуспешная, преодолеть те напряжения, которые заключала в себе фаза предыдущая. Если сейчас наша военная доктрина стала допускать возможность применения Россией ядерного оружия первой, в том числе против некоторых видов неядерных противников, меня не очень-то интересует, против кого это оружие таким образом могли бы в самом деле применить.

Да, может, подобного противника и не найдется в природе!

Меня занимает другое: каков смысл этого шага с точки зрения попыток разрешить диссонансы доктрины, разлагавшие ее в 70-х и 80-х? К моделям большой стратегии, как и литературы, бессмысленно подступаться с упреками на том основании, что «так в жизни не бывает». Если та и другая в некие периоды своей истории увлекаются моделированием того, чего не бывает и даже не может быть в жизни, мы вправе заинтересоваться как аналитики, почему это происходит, о каких особенностях в состоянии мира и культуры это может говорить. Но требовать от литературы и большой стратегии мы можем только одного: чтобы каждая из этих отраслей культуры, при всех парадоксах своего смыслотворчества, позволяла лучше осознавать то, что в мире бывает. Для военной стратегии это означает, что ей позволительны любые мифы, которые, тем не менее, позволят ей эффективно адаптироваться к нынешнему миру и успешно применять оружие в его условиях[8].

[1] Совещание Политического консультативного комитета государств-участников Варшавского договора. Берлин, 28–29 мая 1987 г. Документы и материалы. М., 1987. С. 11. Горбачев М.С. Перестройка и новое мышление – для нашей страны и для всего мира. М., 1988. С. 146. Язов Д.Т. Военная доктрина Варшавского договора – доктрина защиты мира и социализма // Правда, 27.VI.1987.

[2] Горбачев М.С. Указ. соч. С. 145.

[3] Военный энциклопедический словарь. 2-е изд. М., 1986. С. 561.

[4] Советская военная энциклопедия (далее – СВЭ). Т. 3. М., 1977. С. 225.

[5] См.: Сергеев В.М., Цымбурский В.Л. К методологии анализа понятий: логика их исторической изменчивости // Язык и социальное познание. М., 1990.

[6] Цымбурский В.Л. Понятие суверенитета и распад Советского Союза // Страна и мир, 1992, № 1. Он же. Идея суверенитета в посттоталитарном контексте // Полис, 1993, № 1.

[7] McGwire M. Perestroika and Soviet National Security. Wash., 1991; см. также более раннюю работу этого автора: McGwire M. Military Objectives in Soviet Foreign Policy. Wash., 1987.

[8] По поводу терминологии работы замечу следующее. Понятие «доктрина» используется для обозначения определенной системы убеждений и установок внутри той или иной национальной традиции, независимо от того, применяет ли сама традиция этот термин в том же значении: потому говорится об «американской военной доктрине» и т.п. Термином «дискурс» обозначается совокупность приемов, служащих развертыванию текстов определенного класса и манифестируемых самими этими текстами. Понятие «фрейм» почерпнуто из теории распознавания образов и применяется в смысле «информации, необходимой и достаточной для распознания того или иного образа или ситуации». Понятие «сдерживание» употребляется исключительно в смысле deterrence.

Филолог-классик, специалист в области гомерологии, хеттологии, этрускологии.

Похожие материалы

Чтобы спорить об Украине, надо понимать, когда появилось само это понятие. Киевская пропаганда...

«Домашний арест» по-своему отразил особенности российской политической культуры. Семен Слепаков...

В основном именно среди интеллигенции, как круги по воде, расходилась вот эта система ценностей,...