РI представляет вниманию наших читателей вторую часть жизнеописания Ивана Ильина, которую составил философ и политический публицист Константин Крылов. Первая часть жизнеописания была посвящена творческому становлению выдающегося русского мыслителя. Публикуемый ниже фрагмент рассказывает о жизни Ильина в годы первой мировой войны и февральской революции.

 ***

 6.

«Выход в свет» у Ильина состоялся в 1912 году, благодаря активной преподавательской деятельности.

Как уже было сказано выше, Ильин преподавал сразу в нескольких местах. Особенно ему нравился в этом смысле Коммерческий институт — ныне РЭУ имени Плеханова, проще говоря, «Плешка». Тогда это был молодой вуз, открытый в 1907 году иждивением московских предпринимателей. Заведение было новым, учили там молодые, да ранние. Многие годы спустя Ильин с удовольствием вспоминал огромную светлую аудиторию, где он мог невозбранно вещать по два часа.

Надо сказать, в его устройстве в Коммерческий отчасти сыграла роль та история с изгнанными профессорами. Пристроил Ильина туда его учитель Павел Иванович Новгородцев, с которым Ильин успел по жизни подразойтись – в основном из-за того, что тот уговаривал ученика бросить занятия Гегелем. Однако их свели заново. Сделал это некий Сергей Андреевич Котляревский — историк, правовед, писатель, один из учредителей кадетской партии, депутат I Думы (с 1906, купно с самим М.М. Ковалевским), а также интересный человек.

По словам самого Ильина, Котляревский в уже упоминавшейся истории с массовой отставкой профессоров сыграл неблаговидную роль козла-провокатора: сначала агитировал всех за отставку, потом съездил к министру народного просвещения, и, узнав, что она будет принята, свою отставку взял назад.

Ильин его не любил, его попытки подружиться отвергал, и однажды написал ему «формулирующее письмо» (о пресловутых письмах Ильина – ниже). Котляревский не обиделся, а пригласил его на ужин, где присутствовала супруга Новгородцева.

Вскоре как-то случайно ему встретился и сам Павел Иванович, который бывшего ученика признал, обласкал и пообещал ему устройство в Коммерческом. В мемуарах Ильина эта история изложена самым простодушным тоном. Как и другая история, с другими людьми, в результате которой его курс в Университете сделали необязательным, что во время войны (это было уже в четырнадцатом) означало отправку на фронт.

Но это было потом. Во время же устройства на курсы интересные люди к Ильину только присматривались, определяли – на что годен. То же делала и публика, которой он был быстро замечен и разгляжен.

Если судить формально, то оратором Ильин был не столь уж и блестящим. Дар устного слова состоит, как минимум, из трёх составляющих – глубокого знания предмета, «чувства аудитории» и умения импровизировать. У Ильина было всё прекрасно с первым, специфично со вторым и плохо с третьим. Знать он знал, много и глубоко. Очень любил председательствовать в разного рода собраниях — и на кафедре вёл себя именно как председательствующий.

Но вот что касается подачи материала – с этим было хуже. Он читал речи по заранее написанному тексту, поскольку чувствовал себя на кафедре вполне хорошо только в том случае, если был совершенно уверен в каждой запятой. Любую помеху воспринимал как личный вызов и не терпел ироничного отношения к предмету. Впрочем, не во всём: чтобы сухой корм, которым он потчевал аудиторию, лучше лез в глотки, он приправлял его остротами, «рассчитанными на невысокий вкус», как деликатно выразился Н.Н. Алексеев.

Однако всё это искупалось одним, но решающим достоинством – лекции Ильина были понятны даже не особо даровитым слушателям. «Ильин умел вдолбить в них [студентов] сухие элементарные понятия», отмечает тот же Алексеев.

И надо признать: с точки зрения студентов, одна лекция Ильина, от которой что-то оставалось в голове, стоила десятка лекций какого-нибудь симпатичного профессора, весельчака и острослова, от которых в голове не оставалось ничего. Так что к Ивану Александровичу слушатели ломились – на лекции в Коммерческом ходили сотни студентов. Сам Ильин приводит цифры: 1200 человек нормально, 900 к концу семестра. Это был успех.

Одновременно он был замечен и людьми поинтереснее. Его начали пускать, а потом и звать во всякие «кружки», а то и «круги». Там, правда, в преподавании элементарных понятиях никто не нуждался, а вот скверные свойства натуры Ильина вылезли на поверхность, обеспечив ему немало врагов.

Ильин относился к тому типу людей, которые принципиально не отделяют идейные и художественные воззрения человека от самого человека. С его точки зрения, тот, кто имеет скверные вкусы и скверные убеждения, сам сквернавец – и наоборот. В общем-то, оно и верно. Однако для того, чтобы занимать подобную позицию на практике, надо, во-первых, быть абсолютно правым самому, и, во-вторых, забыть о том факте, что даже крайне испорченный человек может быть талантлив, причём в этом самом таланте может скрываться его лучшая часть. Талант вообще часто оказывается последним прибежищем добродетелей, старательно изгнанных из реальной жизни индивида. Гений и злодейство, при всей своей несовместности, могут разделить жилплощадь и жить в разных комнатах. Правда, гению обычно достаётся худшая, к тому же злодейство рано или поздно выгоняет его и оттуда – но на какое-то время сожительство возможно.

Ключевые деятели Серебряного Века были отнюдь не образцами добродетели – но любим-то мы их не за это.

Ильину вся эта лирика была чужда. Он считал всех, имевших несчастье не соответствовать его пониманию истинного, доброго и прекрасного, мерзавцами и личными врагами. Причём если в политике он ещё готов был иногда делать скидки на разные обстоятельства (что, в частности, помогало ему прощать и себя любимого – за революционные увлечения юности), то в области веры, мысли и слова он никогда ничего не прощал.

В предыдущей фразе отсутствует слово «никому». Для близких и симпатичных ему людей он делал исключение – считая их неправильные симпатии добросовестными заблуждениями. И изводил их многочасовыми разговорами на тему того, «как правильно». Упомянутая выше Герцык вспоминает об этом с ужасом.

С другой стороны, враждебность Ильина была для его жертв в практическом смысле совершенно безопасной. Сколь-нибудь серьёзных гадостей даже самым ненавистным людям он не делал, считая это неблагородным. Интриговать и сеять тайные раздоры он, кажется, совсем не умел. Но даже обычный негативный отзыв о человеке давался ему не без душевных усилий. «Я с отвращением и презрением промолчал» — такие фразы довольно часто попадаются в его письмах. Правда, в большинстве случаев обличительный пафос всё-таки брал верх. Но обличения – это было и всё, на что он мог пойти во имя посрамления врага. В самом худшем случае он мог написать ненавистному врагу гневное письмо или усовестить его публично. При этом он чрезвычайно переоценивал воспитательное значение таких жестов – считая собственное недовольство достаточным наказанием для негодяя.

Теоретик сопротивления злу насилием на практике был довольно безобиден.

В высшей степени характерная в этом смысле история произошла у него с Андреем Белым. Надо сказать, что «декадентов» Ильин вообще не переваривал, считая их извращенцами во всех смыслах этого слова, включая половой (в чём оказался куда более прав, чем тогда многим казалось). Белый заслужил его крайнее неодобрение ещё и как поклонник мистика Рудольфа Штейнера, основателя «антропософии». Но последней каплей стало то, что Белый задел его друга Метнера – который в своей книге о Гёте задел антропософию, на что Белый обиделся крайне и в собственном своём сочинении «Рудольф Штеи?нер и Гете в мировоззрении современности» на Метнера наехал в своём стиле. Это привело к разрыву отношений.

Трубецкой, принципиально не признававший бытовой мудрости «двое в драку — третий неуместен», ввязался в это дело, распространив «открытое письмо Андрею Белому», написанное в крайне агрессивном тоне. Он дошёл в своих угрозах до того, что пообещал Белому при встрече не поклониться и не подать руки – наказание страшнейшее для возомнившего о себе декадента…

Надо признать, что в упадочной среде нравы были пожёстче: тот же Белый вызывал на дуэль Блока, Гумилёв с Волошиным взаправду стрелялись, а уж сколько было сведено счётов чисто литературными средствами – не сосчитать. Белый тоже прибег к этому приёму: в третьем томе своих мемуаров (крайне субъективных, чтобы не сказать резче), он упомянул эпизод с Ильиным. Естественно, он поименовал его «черносотенцем» и приписал бессмысленную и инстинктивную ненависть к себе любимому. Ильин тоже всю жизнь высказывался о Белом нелицеприятно – но об этом не будем.

Другая история того же свойства произошла у Ильина с его коллегой по философскому цеху Владимиром Францевичем Эрном, каковому Иван Александрович устроил публичный разнос за статью – ныне знаменитую – «От Канта к Круппу», с чтением которой он впервые выступил на публичном заседании Религиозно-философского общества памяти Вл. Соловьева 6 октября 1914 года.

Тут лучше предоставить слово ему самому. В письме от 19 февраля 1915 г., адресованном Любови Гуревич, он описывает события таким образом:

«В середине января [долго думал! – К.К.] я обратился с вызовом к Эрну: “Кант и Крупп” должны быть публично обсуждены. Посылаю тебе его фельетон. 29 января состоялась грандиозная дезинфекция. Эрн читал доклад о феноменализме, проблема теории познания разбиралась им так: субъект=мужчина; объект=женщина; знание есть соитие между мужчиной и женщиной; это соитие может совершаться различными способами: нормальными и извращенными; теория познания есть “половая онтология”; Кант был евнух и вел флирт с Богом etc. Я говорил 1 1/2 часа; я никогда еще никого так не разоблачал, я перервал ему глотку. Когда я кончил и ушел, то у некоторых было впечатление, что от Эрна остался один труп; в эту ночь в нескольких домах (из публики) совсем не ложились спать. А я вернулся домой больной телом и душой; теперь будут бояться».

Нетрудно представить себе эту сцену: после полуторачасового говорения «с вдалбливанием» не только от Эрна остался бы «труп». Разумеется, и значение своего успеха Ильин безбожно переоценил, как и внушённый им «страх».

Любопытно отметить, что с 1910 года Ильин был членом Московского Психологического Общества. Интересно, рассматривал ли он себя как объект для психологических штудий? Вряд ли. Он был слишком убеждён в своей нормальности во всех решительно отношениях. Разумеется, Андрей Белый в уже помянутых мемуарах назвал его, помимо всего прочего, «душевнобольным». Уж чья бы корова мычала.

Что касается политической – точнее, околополитической – деятельности Ильина. Попав в кадетское окружение, Ильин просто не мог не разделять соответствующие воззрения. Однако старшие товарищи, видимо, решили, что к организационной деятельности молодой человек не особенно способен, не вполне контролируем и не политичен в смысле умения творить интригу. К тому же он был неинтересным человеком и меняться не то что не собирался, а даже не понимал, «как это можно». В партию он тоже не вступил, хотя двери были открыты… Однако разбрасываться кадрами в преддверии грядущих событий было бы ошибкой – даже если кадр не любил Андрея Белого.

Разумеется, тут начинаются догадки. Тем не менее, ощущение, что Ильин с какого-то момента попал в некий круг невидимого внимания – в чём-то доброжелательного, но и ограничивающего, слегка придерживающего – не оставляет нас.

Чувствовал ли он сам нечто подобное? В таких вопросах люди особенно склонны ошибаться. Но, кажется, что-то такое он подозревал. Без паранойи – этого у него не было – но и не сбрасывая со счетов.

7. Как мы уже говорили, в четырнадцатом Иван Александрович чуть не загремел на фронт. Связано это было с тем, что он умудрился поссориться с руководством юрфака, причиной которой стало неправильное поведение Ильина на защите диссертации Струве (того собирались прилюдно унизить). Руководство вуза Ильину отомстило, переведя его семинар в число необязательных. Ильин со скандалом хлопнул дверью и уехал за границу. Война настигла его в Вене, откуда он едва успел удрать. В России он узнал, что необязательность его курса аннулирует освобождение от службы, данное правительством преподавательскому составу университета.

В последний момент, уже явившись для отбывания воинской повинности к местному начальнику, он узнал от него, что существует – якобы – некий тайный циркуляр военного министерства, согласно которому следует освобождать от воинской повинности всю доцентскую молодежь. «И я своею властью, распространительным толкованием закона освободил и Вас» — закончил этот великодушный человек. Фамилия его была Боуман, «из англичан», добавляет Ильин, рассказывая эту историю всё с тем же простодушием.

Во время войны Ильин издал несколько брошюр патриотического содержания («Основное нравственное противоречие войны», 1914; «Духовный смысл войны», 1915; «О патриотизме», 1917). Они заставили говорить о себе, но, как говорится, Неву не подожгли.

Сейчас можно спросить – что же это Иван Александрович не отправился лично на германский фронт? Ответ простой: он считал это тратой драгоценного времени. Ему хотелось заниматься тем, что он считал своим делом – философией. Правительство, как явствует из приведённой выше истории, было с этим согласно. «Какие тут претензии».

Есть и другая сторона дела. Так, коллега Ильина по философскому цеху, Фёдор Степун, тоже «из немцев родом», воевал. Однако воевал своеобразно – будучи офицером-артиллеристом и не желая стрелять в родных немцев, он во время боя – немцы наступали на Ригу – вместе со своими товарищами (тоже сплошь немцами) не стал открывать огня: их батарея молчала. После боя их призвали в штаб к ответу – однако умные немцы обманули глупых русачков. Они сели в телегу, та перевернулась, и они заявились в штаб «все контуженные». «Верность этого рассказа не может быть мной удостоверена» — замечает честный Ильин, приводя рассказ самого Степуна.

В дальнейшем выяснилось, что Фёдор Степун считает русский народ «ноуменально предназначенным к рабству» и тому подобные вещи… В 1917 г., после революции, он стал помощником Савинкова. С большевиками он не сошёлся и был выслан на «философском пароходе» на свою духовную родину. Там же оказался и Ильин. И узнал, что Степун прочёл лекцию, в которой – в совершенно бердяевском духе – назвал большевизм «духовной сущностью русского народа». Ильин это не забыл. В своих мемуарах он отмечает, что в 1932 году, когда берлинские «белые» организации баллотировали Степуна как оратора на одно культурное мероприятие, рассказал присутствующим о том, что из себя человек представляет и какие речи произносит. Степуна забаллотировали. Это была, кажется, самая страшная месть, на которую только и оказался способен Иван Александрович…

Однако мысль – а, может быть, и хорошо, что Ильин не воевал – всё-таки закрадывается в голову.

Но это всё тоже было потом. Пока же стоит отметить, что Февраль Иван Александрович встретил ровно так же, как и все прогрессивные люди того времени – то есть, как минимум, с одобрением. У него были на это основания: к власти пришли люди его круга. Тогда он говорил, что революция что-то там в России «очистила», выражал «надежды» и надеялся на созыв Учредительного собрания (через очень короткое время он будет его проклинать). Но, в целом, он считал происходящее закономерным и, несмотря на некоторые сомнительные моменты, правильным.

Однако и разочарование не преминуло наступить быстро. Ильин становится, что называется, в позу – и начинает критиковать происходящее в брошюрках, лекциях и приватных разговорах. Причём тон его становится всё более скептическим. Достаточно привести названия выпущенных летом семнадцатого года брошюр: «Партийная программа и максимализм», «О сроке созыва Учредительного собрания», «Порядок или беспорядок?», «Демагогия и провокация», «Почему «не надо продолжать войну»?». А осенью, уже под псевдонимом (хорошо знакомым советскому кинозрителю – Ильин подписывался «Юстус»; интересно, кем был предполагаемый «Алекс»?) в газете «Утро России» выходит серия статей, опять же с говорящими заголовками — «Куда идет революционная демократия?», «Отказ г. Керенского», «Чего ждать?», «Кошмар» (второй заголовок выглядит как ответ на первый), «Кто они?» (хар-рроший вопрос!), и, наконец, «Корень зла». Тенденция очевидна.

В принципе, это можно объяснить самыми банальными причинами. Политика Временного Правительства всё более входила в противоречие с воззрениями Ильина. Более того – самый политический стиль «временных», особенно Керенского и компании, был откровенно декадентским, причём в худшем смысле этого слова.

Мы не собираемся уделять этому вопросу много внимания. Одно лишь наблюдение: ведь очень неслучайно певцом Февраля – в буквальном смысле – стал тогдашний эталон красивой пошлости Бальмонт. Его вариант нового российского гимна – написанного в припадке вдохновения сразу после объявления о свершившейся революции – исполнялся вот в таких декорациях:

«Вчера в Большом театре занавес поднялся под звуки «Марсельезы». На сцене живая картина – «Освобождённая Россия»: женщина с разорванными кандалами в руках, у её ног лейтенант Шмидт, вокруг – Пушкин, Лермонтов, Грибоедов, Гоголь, Некрасов, Достоевский, Толстой, Чернышевский, Писарев, Добролюбов, Бакунин, Петрашевский, Шевченко, Софья Перовская, декабристы, дальше студенты, крестьяне, солдаты, матросы, рабочие. Оркестр исполнил гимн А.Т.Гречанинова на слова К. Бальмонта «Да здравствует Россия, свободная страна!»» Дальше в тексте рифмуются «океан» и «туман», а также «моря» и «заря».

В качестве альтернативы этому самолепному гламуру предлагалась Марсельеза в чрезвычайно смешном переводе-пересказе Лаврова (со словами типа «Твоим потом жиреют обжоры»: так и видишь, как буржуазия слизывают пот с рабочих подмышек). Говорят, от этого гимна даже Ленина корёжило.

Ильину всё это понравиться не могло. Как и происходящее в политической и общественной жизни, в которой туману становилось всё больше и больше, и другая традиционная рифма к этому слову вырисовывалась в его клубах.

Это-то понятно. Но была ещё и другая сторона – личные отношения. Что тогда происходило между Ильиным и февральскими победителями? В доступных мне источниках на эту тему говорится как-то глухо, с выражениями типа «принимал активное участие в общественно-политической жизни страны». Что под этим подразумевать – Бог весть.

Кажется, вершиной публичного политического признания в России была знаменитая речь Ильина на Государственном Совещании в Большом театре.

Дело было при Керенском. Идея состояла в том, чтобы созвать представителей всех политических организаций страны – как «социалистических» (напоминаю, Керенский был «социалист»), так и «буржуазных». Также звали делегатов от земств и городских дум, рабочих и солдат, учёных и кооперативщиков, профсоюзных деятелей, крестьян. Не знаю, были ли званы представители свободных профессий – ну там воры, проститутки и прочие, и кем были представлены жертвы криминальных абортов. Но, в общем, всякой твари было по паре. Разумеется, никаких полномочий это собрание не имело – даже на выпуск резолюции. Это была чистая, беспримесная говорильня. Однако не бессмысленная: предполагалось выступление А.Ф. Керенского, точнее – его презентация. Всё мероприятие заранее окрестили «коронацией Керенского».

Открытие совещания состоялось 12 августа в Москве. здании Большого театра. В тот же день началась забастовка транспортных служащих, пропали трамваи и извозчики, так что делегатам пришлось тащиться с вокзала на своих двоих. Это задало тон дальнейшему.

Чтобы составить у читателя впечатление об этом дальнейшем, «не надо много». Приведём лишь одну – зато развёрнутую — цитату, из финальной речи Керенского на закрытии мероприятия (цит. по книге В. Федюка «Керенский» из жезееловской серии). Вот он, этот душистый образчик красноречия:

«Пусть будет то, что будет. Пусть сердце станет каменным, пусть замрут все струны веры в человека, пусть засохнут все цветы и грезы о человеке, над которыми сегодня с этой кафедры говорили презрительно и их топтали. Так сам затопчу!.. Я брошу далеко ключи от сердца, любящего людей, и буду думать только о государстве».

Этот пассаж, достойный то ли Бальмонта, то ли Фомы Опискина, произвёл впечатление – с галёрки какая-то напуганная тётенька закричала «Не надо!» Не знаю, ржала ли публика. Учитывая, что на часах было пол-второго ночи, думаю, что нервный смешок пробежал по залу.

И вот в такой-то обстановочке и на таком-то фоне выступал Ильин. Когда было его выступление, кого он представлял и что конкретно говорил — неизвестно. Однако, по словам Лемана-Абрикосова, там он «стяжал себе славу оратора Божьей милости и, конечно, стал широко известен по составу своих политических воззрений».

(продолжение следует)

Русский философ, публицист, журналист, общественный и политический деятель

Похожие материалы

Известная дистанция между «философом» Хайдеггером и «писателем» Юнгером едва ли могла быть...

В плане разгула агрессии и жестокости эта XVIII-ая мобилизация несомненно останется в истории...

Для Роберта Смита информация о якобы причастности его прадеда к покушению на русского...