РI завершает на этой неделе разговор о специфике французского консерватизма и его влиянии на традицию отечественной политической мысли. В статье историка Максима Медоварова выделяются несколько сторон именно французской традиции консервативного мышления, которые могли бы быть актуальными и для сегодняшней России — это неприятие бюрократического рационализма, государственного унитаризма и критического интеллектуализма. Для французского консерватора все эти аспекты по существу сводятся к одному – борьбе с диктатурой Парижа над провинциями страны. Вероятно, что и российский консерватор будет с тем же подозрением относиться к Москве, с каким французский относится к Парижу, а северо-американский – к Нью-Йорку и Вашингтону.

***

Несомненно, что русский консерватизм XIX – XX веков имеет черты как сходства, так и существенного различия с национальными консерватизмами отдельных европейских стран. Но если, к примеру, особая историческая близость Российской империи к Пруссии или Австрии не нуждается в комментариях, то при сопоставлении русского консерватизма с французским приходится обращать внимание на довольно нестандартные параллели.

Прежде всего, бросается в глаза абсолютно различные географические и природные условия двух стран, различный исторический путь Франции и России на протяжении веков, долгое (с середины XI до середины XVI века) отсутствие прямых контактов между ними. Видимость сходства между французским абсолютизмом XVII – XVIII веков и русским самодержавием не должна нас смущать: их социально-экономическая база и культурно-политические основы не имели почти ничего общего друг с другом. Старинная независимость во Франции судебной власти (парламентов), постоянно конфликтовавшей с королем, не имеет никаких аналогий в России, а русское дворянство – сословие военных слуг, изначально бесправных перед государем и не претендовавших на какую-либо родовитость крови – стало подражать французскому «благородному сословию» только в век Екатерины II, буквально за несколько лет до 1789 года…

Вместе с тем, с конца XVIII до начала XX века влияние французских моделей общественно-политической жизни и французской мысли на Россию постоянно усиливалось. Это не могло не привести к формированию ряда сходных свойств по мере того, как часть русских бюрократов, а порою и императоров, пыталась внедрять целый ряд новшеств по французским образцам. Неудивительно, что если эти образцы приводили к печальным последствиям для самой Франции, то и в России ничего хорошего от их насаждения ждать не приходилось.

На наш взгляд, эти попытки подражания в духе галломании можно свести к трем основным явлениям.

Во-первых, это копирование французского централизованного бюрократизма, начавшееся со стремления Екатерины II к искусственной регламентации жизни: от «упорядочения» городов (замена исторической застройки на квадратно-квартальную планировку и закрытие древних кладбищ) до расчерченной «по требованиям разума» новой системы органов местного дворянского и городского управления. И если классицизм и рационализм эпохи расцвета Версаля во Франции напрямую породили революционный рационализм просветителей и якобинцев (чего удалось избежать Англии и Германии, предпочитавших в ту эпоху «дикие» парки и леса), то применение в России этих принципов привело к тому, что целый ряд органов управления, цехов, гильдий, даже сословий (по Жалованной грамоте городам, например) так и остался на бумаге, не найдя себе никакого соответствия в русской жизни.

12980494_1320951451254185_100441501_n

Геометрически правильные сады Версаля

Эта болезнь усугубилась в первое десятилетие правления Александра I, когда Михаил Сперанский в своих проектах государственных преобразований исходил, скорее, из симметричности предполагаемых ветвей власти на бумаге, чем из реальности за окном, и зачастую предпочитал просто переводить на русский язык Кодекс Наполеона и внедрять его сверху, нимало не сообразуясь ни с нуждами России, ни даже со здравым смыслом.

Карикатурность такого подхода была блестяще высмеяна Николаем Карамзиным в записке «О древней и новой России в ее политическом и гражданском отношениях», что позволило прекратить эксперименты над страной в подобном духе. Если почти во всей Европе Кодекс Наполеона внедрялся штыками французских оккупационных войск, то Россию от его внедрения спасла не столько победа в Отечественной войне, сколько прямо предшествовавшая этой победе опала Сперанского и его «команды»…

Характерно, что в дальнейшем, во второй половине XIX и даже начале XX века, образцы французского бюрократизма уже не будут популярны в России – они уступят немецким (реже, как у Каткова и отчасти Победоносцева – английским). Даже количество чиновников и полицейских по отношению к общей численности населения в России перед 1917 годом будет в разы ниже, чем во Франции, и одним из самых низких в Европе. Тем самым первый урок французского консерватизма, протестовавшего против республиканского централизованного бюрократизма, окажется неплохо усвоен в России.

Во-вторых, это одна из самых пагубных идей, характерных для Франции Нового времени – идея унитарного, однородного и неделимого государства. Со времен Алексиса де Токвиля стали общим местом указания на то, что как абсолютистские, так и революционные правительства беспощадно давили проявления регионализма и тягу исторических провинций к автономии. Революция 1789 года провозгласила ликвидацию любых социальных объединений, стремясь иметь дело только с тиранической властью центра и совокупностью атомизированных индивидов на местах. Даже сегодня из всех стран Западной Европы Франция, несмотря на существенные уступки последних лет регионам и коренным этническим меньшинствам, остается наиболее унитарной и деспотической страной, а ее руководство – наиболее оторванным от «почвы».

На этом фоне исторические права провинций, городов, сословий и профессиональных корпораций во Франции отстаивать стали именно консерваторы. Начав с первой, инстинктивной реакции в виде контрреволюционных восстаний вандейцев, шуанов и «федералистов», и продолжившись инвективами Коббена, Фюре, Рише и других консерваторов конца XIX века, указывавших на ценность конкретных вольностей локальных сообществ и отрицавших абстрактные «права человека», французский консерватизм первой половины XX века в лице Шарля Морраса (начинавшего свою общественную деятельность как провансальский автономист) закономерно пришел к глубоко продуманной программе субсидиарной передачи основных властных полномочий регионам.

За центральной властью в лице короля, по замыслу Морраса, должны были остаться только те сферы, которые действительно требуют централизации (прежде всего, военная и международная). Французский консерватизм, к своей чести, сделал и следующий шаг и перешел к требованию федерализации и регионализации не только своей страны, но и всей Европы. Здесь надо вспомнить и Пьера Дриё ла Рошеля, беспощадно высмеивавшего фанатический старый национализм Третьей Республики, и государственную деятельность Шарля де Голля, планировавшего передать часть полномочий на места (неудачный референдум 1969 года) и не представлявшего себе «Европу отечеств» без определенной регионализации входящих в нее государств, и такого наследника идей Дриё, как патриарх регионализма Ги Эро.

Опыт французского консерватизма в этом отношении почти уникален и имеет прямые параллели только среди испанских карлистов, называющих себя «традиционалистами», которые всегда выступали и выступают под знаменем защиты самоуправлений традиционных областей и народов страны.

Соблазн якобинской унитарности порою тяготел и над Россией. Здесь надо иметь в виду, что сам характер Русской равнины никогда не позволял сформироваться таким устойчивым регионам или провинциям, какие сложились во Франции; поэтому подавление местных особенностей в России зачастую проходило еще легче, а границы областей перекраивались с изумительной легкостью. Не удивительно, что русская мысль прошла искушение унитаризмом французского типа – сначала в лице революционера Пестеля, а затем в лице консерватора Каткова и его последователей. Когда даже в годы думской монархии большинство черносотенцев и октябристов желали видеть Россию унитарным государством без местных автономий (в этом им противостояли не только и не столько ориентировавшиеся на британские образцы кадеты, сколько славянофилы и близкие к ним круги «старых правых»), то это, как ни парадоксально, было поздней отрыжкой французских революционных идей.

Вполне естественно, что революция 1917 года привела к административно-территориальному переустройству страны на федеративных и автономистских началах. Абсолютно закономерный характер этого процесса был вскрыт уже в 20-е годы в замечательных трудах евразийцев Николая Трубецкого, Николая Алексеева и Льва Карсавина. Таким образом, и второй урок французского консерватизма – необходимость черпать силу в многообразии этносов и регионов и отказаться от унификации и унитарности – был усвоен русскими консерваторами.

Третий и самый крупный урок французской революции для России связан с формированием такого социального слоя, как «интеллектуалы» во Франции или «интеллигенция» в нашей стране. У этих понятий больше общего, чем различного. Достаточно вспомнить, что в своей книге «Об интеллигенции» (1904–1905 гг.) Шарль Моррас прямо говорил, что он понимает это слово применительно к Франции в типично русском смысле. Это наблюдение особенно ценно в устах Морраса, в целом не испытывавшего никаких особых симпатий к России, тем более что аналогичные наблюдения уже во второй половине XIX века встречались на страницах русской консервативной прессы, например, в «Гражданине» князя Мещерского и в «Московских ведомостях» при Каткове и при Грингмуте.

В самом деле, данный социальный слой – подчеркнуто космополитический, вечно оппозиционный и мятежный, начисто лишенный государственного мышления – из всех стран Европы был типичен только для Франции и для России. В остальных странах в полной мере такой радикальный и замкнутый слой не сформировался. Лишь в XX веке и особенно после Второй мировой войны можно говорить о позднем и искусственном взращивании такого слоя в Германии. В остальном же именно судьба французских «интеллектуалов» может служить уроком для всех, кому дорого благо России.

Никакой «интеллигенции» во Франции не было до первой половины, а то и середины XVIII века. Механизм возникновения этого слоя был интуитивно вскрыт ирландским гением Эдмунда Бёрка уже в первый год революции (1790-й), а развернутое обоснование получил в трудах социолога Огюстена Кошена и уже упомянутого Шарля Морраса на рубеже XIX–XX веков. С точки зрения Морраса, литераторы совершили первое грехопадение в тот момент, когда вместо привычного независимого, отшельнического или же придворного существования задались целью получить власть, свергнув традиционную элиту общества. Придя к власти, они залили страну реками крови и передали бразды правления Наполеону – «коронованному литератору», который сам был «идеологом» Просвещения, несмотря на всю его риторику с осуждением «идеологов».

Затем, на протяжении XIX века, французские интеллектуалы совершили и второе грехопадение, сделав выбор не в пользу собственного перевоспитания в духе прежней дворянской элиты и интеграции с ее остатками, а в пользу продажи своего пера и языка финансовым дельцам и воротилам, а то и напрямую иностранным правительствам. Так за ширмой свободолюбивой просветительской риторики французской интеллигенции оказалась лишь бессовестная идейная проституция.

Под несколько иным углом зрения на эту проблему смотрел Кошен. Возникновение сообщества интеллектуалов-просветителей, «литературной республики» он датирует 1750-ми годами. В это время возникает, растет как снежный ком и уже в следующем поколении провоцирует революцию кружок фанатиков «свободы, равенства и братства», которые всем сердцем и всей душой жили в вымышленном мире лозунгов и абстракций, с каждым годом всё более и более отрываясь от реального положения дел во Франции и в итоге оказавшись инопланетянами в собственной стране. Все, кто пытался сохранить хоть какие-то связи с народом и вообще с реальностью, беспощадно изгонялись из салонных кругов «интеллигенции» как недостаточно радикальные и последовательные. В конце концов, сформировался «малый народ» – сформировался сознательно и именно путем заключения пресловутого «общественного договора» между самими просветителями, чьи теории не имели никакого отношения к «большому народу», который сформировался много веков назад и естественным путем. И, едва оформившись, «малый народ» Франции отправил «большой народ» на бойню во имя своих абстракций.

Огюстен Кошен — автор концепции «малого народа»

Беспощадная проницательность Кошена поражает при сравнении с историей русской интеллигенции, которая была тонко проанализирована в сборниках «Вехи» и «Из глубины», под пером Николая Бердяева и Сергия Булгакова, Семена Франка и Петра Струве, позже – в «Трагедии интеллигенции» Георгия Федотова и «Образованщине» Александра Солженицына. Идейность и беспочвенность – этот диагноз русской интеллигенции совпадает с диагнозом ее французского аналога. К этим хлестким понятиям надо добавить еще и такие черты «интеллигентов» обеих стран, как полнейшая политическая безответственность за будущее страны и постоянная готовность обслуживать интересы других государств.

Категорически отказываясь служить своему государству, своей церкви и своей армии, мнимо космополитический «интеллектуал» (в терминологии Жюльена Бенда – «клерк») на практике всегда обслуживает интересы чужого государства, религии и армии.

Оговоримся, что следует отрешиться от попыток придать понятию «малый народ» специфический этнический оттенок. И во Франции, и в России «малый народ» изначально был сформирован отщепенцами из числа коренных французов и русских соответственно, и лишь позже к этому чужеродному ядру стали массово примыкать инородцы, а то и вовсе иностранцы (достаточно вспомнить женевца Руссо и голландца Клоотса). Это обстоятельство свидетельствует о том, что болезнь, известную под именем «национал-предателей» или «пятой колонны», но гораздо точнее определимую понятием «малого народа», следует лечить внутри страны, прибегая при этом к самым разнообразным методам – ведь на кону находится, ни много ни мало, жизнь всего «большого народа».

Разумеется, такое лечение не может проводиться лишь прикладными административными методами. Против идей можно бороться только идеями. Государство может справиться с «малым народом» только при опоре на интеллектуалов, добровольно поставивших себя на службу интересам своей страны и своего народа (то, что космополит Бенда и клеймил как «предательство клерков»), что, в свою очередь, приведет к консервативной мобилизации масс, которой «интеллигенция» боится больше всего. «Малый народ» способен получить информационную монополию и захватить власть только там, где местные традиции подавлены централизацией, унитаризмом и бюрократизмом – и здесь третий урок французского консерватизма смыкается с первыми двумя. И это урок пока еще выучен нами не до конца.

Если государство впадает в бюрократический сон, как уже случалось в Российской империи или во Франции перед каждой из ее революций, то яд «малого народа» будет только распространяться. «Империя французов погибла от идеологов. Не погибнем ли мы от идеофобов?» Эти слова князя Мещерского сегодня вновь обретают свою актуальность…

Историк, кандидат исторических наук, доцент Нижегородского государственного университета им. Н.И. Лобачевского

Похожие материалы

В Соединённых Штатах, считающих себя твердыней демократии, можно встретить пони-мание того, что...

В мире американской политике именно Коалиция Карлсона, при всей ее очевидной неустойчивости,...

Ирредентизм – концепция, вызывающая вполне конкретные исторические и идеологические аналогии. Она,...