Русский язык – самое святое, что есть у современного россиянина. Если оценивать степень насыщенности восторгов дипломированного обывателя по поводу  выразительных потенций родной речи, их можно сравнить разве что с гордостью за первенство в космосе.

На одной полке стоят  бюсты Юрия Гагарина, академика Королёва  с одной стороны и Александра Сергеевича Пушкина – с другой. Их символический вес примерно  одинаков, они равны между собой и располагаются на недосягаемой высоте.  Нет явлений, нет событий, нет сюжетов, чей пафос был бы настолько же возвышенным. 

Даже взятие Берлина —  и то, начиная с перестройки, постоянно подвергается нападкам то со стороны националистов, то от либералов, то православных. Миф Великой Победы понемногу точат черви сомнения. Православие, опять же, — не спасают от критики, подчас невероятно агрессивной и жёсткой, особенно в последние годы,  ни тысячелетняя история, ни кровь новомученников, ни реальная благотворительная деятельность на местах.

И только полёт Гагарина, и только стихотворные излияния Пушкина остаются чистыми и светлыми, без следов грязи. Что в советском союзе, что сейчас – практически ничего не изменилось. Мы – имеются в виду, конечно, россияне – полагаем главного поэта русской словесности  и первого космонавта планеты в основание своей идентичности. В своём воображении мы превосходим окружающие нас народы в слове – ибо есть великая русская литература, и мы превосходим их в технике – ибо есть  Байконур.

Русский язык, когда его сравнивают другими славянскими языками, кажется чем-то невероятным, чем-то нереальным. Как  проекты Королёва по сравнению с достижениями, допустим, польских  конструкторов.

Он плавный, он точный, он цепкий, огромная палитра красок, ошеломительное разнообразие стилей и, разумеется, впечатляющие результаты. Словесная эквилибристика русских романистов, как они используют его выразительные возможности, как задействуют все регистры – это нечто фантастическое. Читать Бунина можно и без сюжета, ради плавности слога, ради музыки, заключенной в нём. Читать Набокова – ради импровизационной экспрессии, ради тонкости и узора. И так с каждым русским писателем.

Даже писатели второго ряда, даже литературные критики, о которых сегодня и не помнит никто, кроме специалистов на нескольких кафедрах, чудом ещё не закрытых, даже они в самых, казалось бы, проходных вещах, в рутинной периодике, соединяют слова в нечто восхитительно прекрасное.

Кто сейчас знает Говоруху-Отрока? Малоизвестный журналист, автор статей, охранитель, глубоко верующий, церковный человек, друг Константина Леонтьева и Василия Розанова, жил бедно. А меж тем его статьи, переизданные недавно, в позапрошлом году, если не ошибаюсь – образец  запредельно изящной словесности. Редкий поэт добивается такой лёгкости, редкий романист умеет так выстроить сюжет. Говоруха же занимался откровенной подёнщиной. Его повестка –  развёрнутые рецензии на сборники стихов, третьеразрядные романы, текущие события литературной жизни – не самая, скажем так, благодарная среда для мастера слова. И, тем не менее, не смотря  на скучность и скудость, он заставляет каждое своё предложение звучать. Если обратиться к метафоре, слог Говорухи – это барокко, Клаудио Монтеверди и Карло Джезуальдо.

И вот вопрос – каково отношения литературного наречия русского языка к живой речи самих русских? Есть ли между ними конфликты и противоречия?

Во-первых, литературное наречие очень жёстко расправляется с местными диалектами и говорами. Оно не вбирает их в себя, оно не возвышает, она не даёт ему развиться. Русская литература подавляет и вытаптывает, сама того не замечая или, может быть, замечая, но не сильно сокрушаясь по этому поводу. У неё блеск, у неё возвышенность, у неё пафос, но все эти замечательные вещи замечательны совсем не так, как это принято в мире искусства. Художник создаёт прекрасное само по себе, скульптура привлекает внимание к себе и только к себе, она есть объект, пробуждающий в сердце высокие чувства, которые, опять же, ни к чему не ведут, это аффект, идейно пустой и нейтральный. В нормальной ситуации – то есть в ситуации, скажем так, идеального мира – русская литература  стремилась именно к этому: катарсис, приятное напряжение нервов и ничего кроме.  Но — условия тогдашнего существования литераторов – жесткое цензурное ограничение, невозможность печататься просто потому, что есть желание быть прочитанным. И бог бы с ним, если бы речь шла об ограничении сюжетов, о контроле за критической оценкой действии властей, о защите от покушений на status quo и вообще вмешательстве  в политику.  Регулировалась сама речь,  язык, возможность говорить так, как тебе удобно, как говорили у тебя дома.

Русских говоров – это скажет вам любой специалист – было великое множество. В золотой для нашей словесности девятнадцатый век процветали мириады вариантов русскости, и это ни разу не преувеличение.  Каждый уезд, по ту стороны от ограды помещичьих усадеб – океан народной словесности. Пёстрый и своеобычный. И всё это многоцветие исчезло под нажимом  языка столицы.

У нас нет, и теперь уже никогда не будет литературно обработанного наречия  архангельских поморов.  Оно исчезло, оставив после себя разве что полевые записи в этнографических музеях, куда имеют  доступ единицы, да и те скоро уволятся по причине оскорбительно низкой зарплаты. Его место заменил – в прямом смысле слова — вот было одно, а теперь на этом же месте совсем другое – московский говор, развитый до запредельного уровня. В Архангельске говорят, как на Тверском бульваре, с едва слышимым эхом былых интонаций.

Есть масса исследований о проектах  замещения местных языков в так называемом западном крае  — территории современных Беларуси, Литвы и Украины. Замещения на русский и не какой-нибудь, не один из земских, а именно тот, который называется сейчас литературным.

Язык Пушкина и Толстого, по независящим для себя причинам, попал в обойму, стал оружием и применялся, иногда просто как дубина. Его бесспорные художественные достоинства,  невероятные достижения, его развитость стали боевыми характеристиками. Восхищение читателя, завороженность образами, подъём чувств использовались, чтоб скорректировать или вовсе изменить идентичность : интимнейшие представления о  самом себе и о мире, в котором он живёт.  Русская литература, сама того не желая, стала орудием насилия и именно поэтому в среде, допустим, белоруской  интеллигенции к ней относятся с таким ожесточением.  Тургенев прекрасен без всяких сомнений, но в условиях, когда белорусских текстов либо нет, либо их ничтожно мало и ориентированы они на детей и самое архаичное крестьянство, когда у хорошего русского писателя искусственно убраны конкуренты, использующие местное наречие, он становится опасен. Наши языки слишком близко, мы живём слишком рядом, перейти из одного языка в другой – легко, и если твой родной слаб, пусть и искусственно, ты выберешь более развитый.  Это ловушка, из неё невозможно выбраться.

Можно спросить: и что тут такого? Был один язык, стал другой, был диалект, стала литература, пусть и не своя, но очень близкая, её усвоение не займёт много времени.  Специалисты по вопросам  эмиграции  знают, как тяжело, с каким трудом человек врастает в незнакомую ему культуру. Будь она хоть двести раза открытой и доброжелательной, человек с большой болью отказывается от привычного с детства. Сам отказ быть тем, кто ты есть, сама это перестройка –  серьёзная психологическая травма. Не редко —  до крайности тяжёлая.

Публицист, блогер, аспирант философского факультета МГУ им. М.В. Ломоносова

Похожие материалы

В фильмах Поланского отражаются драматические события его жизни. Это может быть в более прямой...

Одна картинка стоит тысячи слов, поэтому я сразу предлагаю вам забить в поисковик имя Иоланды...

Очевидное исчерпание потенциала существующей парадигмы уже давно является предметом обсуждения...