Рубрики
Размышления

Консерватизм против нигилизма: русская альтернатива

Нигилизм бюрократический и нигилизм интеллигентский — близнецы. Свободный творческий дух и свободные творческие идеи не имели силы наверху и не имели обаяния внизу, справа и слева не было господства духа, не было живой веры в Бога и в духовный смысл жизни. Россия давно уже тяжело больна духом, её сводят судороги одержимого, в нее вселились бесы, то реакционные, то революционные, то черные, то красные. Русский максимализм, бросающий нас из одной крайности в другую, есть болезнь духа, метафизическая истерия, внутреннее рабство…
Николай Бердяев. «Духовные основы русской революции»

1.
Судьба «консерватизма» как политического термина в России сложна. «Бытовой» политический словарь до сих пор нагружен советскими коннотациями — «консерватизм» всегда имел однозначный негативный оценочный оттенок, связывался с понятиями «правой» политики и противопоставлялся прежде всего политике «прогрессивной» и, в гораздо меньшей степени, «либерализму».
В начале 90-х гг. политический словарь пережил трансформацию употребления понятий «правое» и «левое» — если в обращении руководства РСФСР к народу в связи с августовским путчем «переворот ГКЧП» характеризовался как «правый и реакционный», то в период между 1991 т 1993 гг. право на «левизну» вернули себе коммунисты, а часть «демдвижения» постепенно перешло от жесткой привязки к «демократическому» самообозначению к использованию понятия «правые силы». Но еще достаточно долго понятие «консерватизм» оставалось либо негативно окрашенным, либо маргинальным (стоит вспомнить Консервативную партию Убожко — ну и, конечно, негативное отношение к термину со стороны Бориса Ельцина).

Только после 2001 г., с созданием партии «Единая Россия» и постепенным — хотя поначалу неэффективным — освоением «консервативного» самопозиционирования этой своеобразной партией власти, смысловая ситуация стала меняться. Сторонники власти, а особенно идеологи и публицисты, все чаще использующие для самоназвания термин «охранители», прежде всего противопоставляли «консерватизм» «либерализму», ставшему, в свою очередь, принятым самоназванием для все более маргинальной прозападной оппозиции. Впрочем, даже в период максимального расцвета консервативного идеологического креатива в рамках ЕР — между 2007 и 2011 гг., когда были сформулированы самые разные подходы к «социальному консерватизму» и «консервативной модернизации», — «консерватизм» в полной мере не вошел в общеупотребительную политическую лексику. Оппоненты «Единой России» с большей или меньшей результативностью эксплуатировали советские коннотации, обвиняя ЕР в стремлении «сохранить негодное статус-кво» («законсервировать страну»), не допустить модернизации политической системы. В свою очередь, и власть не спешила всерьез опереться на смысловую опору в виде «консерватизма» — в какой-то момент, накануне выборов 2011 г., громоздкую предвыборную пропагандистскую машину быстро переставили на популистские рельсы «народной программы» и «народного фронта», чтобы после декабря 2011 года выйти на президентские выборы с чисто мобилизационным сценарием (противопоставление «народного большинства» «антинародному меньшинству»), исключающим усложнение политической дифференциации и использование более глубоких идеологических конструкций.

Сегодня консерватизм постепенно утрачивает черты идеологического новодела и реально становится идеологической рамкой для политической самооценки действующей власти и ее сторонников. Более того, на конкретизирующейся на глазах посткрымской политической карте «консерватизм» осваивает свою территорию, которая отграничивается более тонко, чем граница между «нашими» и «не нашими». Среди «нового большинства» постоянными или временными союзниками власти оказываются и левые радикалы, и национал-популисты, и многие другие. А апелляция к ценностям консерватизма, консервативная риторика все более последовательно используется Владимиром Путиным. В результате процесс имплементации консерватизма в словарь и практику российской политики идет все быстрее, расширяясь и углубляясь, но при этом не успевая заполнять оставшиеся смысловые лакуны.

И прежде всего нуждается в осмыслении проблема ролевой функции консерватизма в российской политической дискуссии, проблема приоритетов в идеологическом противостоянии, проблема определения той смысловой зоны в этом противостоянии, где российский политический консерватизм защищает передовые рубежи, подвергается агрессивному давлению и борется за инициативу.

2.
Сформулируем вопрос следующим образом: может ли быть выделена в русской истории — на всем протяжении существования понятия политического консерватизма — какая-то сущность, по отношению к которой консерватизм выступал бы в качестве альтернативы?
На официальном уровне таких сущностей довольно много. В XIX веке идеология, впоследствии обозначенная как консервативная (от славянофилов и Уварова до Достоевского и Победоносцева) противостояла широкому спектру идеологий — от умеренного западничества и официального государственного реформизма до радикального народнического социализма. В XX веке — накануне революции — после завершения политического проекта Столыпина и деградации режима консерватизм был все менее востребован и в какой-то момент достиг чуть ли не маргинального состояния, поскольку весь политический спектр революционизировался и резко сдвинулся влево: самыми «правыми» среди системных сил оказались кадеты и октябристы (по сути — лево-либеральные официозные прогрессисты), а те силы, которые продолжали обозначать свою позицию в качестве консервативных и про-монархических, оказались на обочине общественного мнения с ярлыком «черносотенцев» и «реакционеров». После большевистской революции произошла еще одна «спектральная катастрофа» — теперь «крайне правыми» и выведенными за пределы социальной приемлемости оказались вообще все политические силы и идеологии, кроме крайне левых. «Антисоветчики», с точки зрения обыденного советского сознания, не имели оттенков — всех объединял «право-левацкий троцкистско-бухаринский анархо-фашизм».

Во второй половине XX века — вплоть до революционных событий конца 80-х — «консерваторами» (и даже «правыми») все чаще называли ортодоксальных коммунистов, их «реакционный»  деспотический режим. На короткое время — с середины 80-х до начала 90-х — «консерваторами» стали противники сначала «перестройки», а потом — «радикальных реформ». И — повторимся — до начала нулевых практически никто не называл «консерватором» сам себя. Можно — анализируя такую богатую палитру — даже предположить, что словом «консерватизм» называют в российской политике в разные времена совершенно разные вещи, а противостоит «консерватизму» то одно, то другое. В таком утверждении, наверное, есть доля правды — но далеко не вся правда.

Вряд ли уместно будет сейчас подробно анализировать все смысловые оттенки русского консервативного, и вряд ли слишком смелым будет предположить, что определенные аксиоматические представления о русском консерватизме достаточно очевидны и приемлемы для многих. Поэтому, опуская здесь десять страниц несложных вычислений, хотел бы перейти к выводам, которые представляются похожими на правду. И все-таки сформулировать — и в дальнейшем обосновать — главный вывод: есть сущность, совокупность смыслов, идей и практик, против которых все время своего осмысленного существования выступает русский консерватизм. Сущность, с которой он (в отличие, например, от идеологий либерализма, социализма и даже коммунизма) никогда не оказывался в союзе — даже если эта сущность выступала официально с консервативных позиций (а такое тоже было). И сущность эту мы назовем забытым русским словом «нигилизм».

3.
Термин, появившийся в русском обиходе 1829 г. и ставший «политическим хитом» после публикации Тургеневым романа «Отцы и дети», ушел из мэйнстрима к концу XIX века. Остался разве что в школьной программе — вместе с образами Базарова и Рахметова. Остался и у великих мыслителей — у Шпенглера, который предлагает это имя в качестве главного объединяющего понятия для умонастроений «закатывающегося Запада». По Шпенглеру, «нигилизм есть чисто практическое миронастроение жителей большого города, у которых за спиной законченная культура и ничего впереди». Хайдеггер развивает тему, определяя нигилизм как «основное движение в истории Западной Европы», которое « обнаруживает такую глубину, что его развертывание может иметь следствием только мировую катастрофу».

Собственно, ограничимся этими двумя определениями как представляющими западную мысль, основанными на рефлексии западной мысли. Русская мысль занималась этой темой очень много и очень подробно, достаточно быстро пройдя путь от грустного романтизма «Отцов и детей» до жесточайшей диагностики «Бесов». Поэтому не будем сосредотачиваться на анализе нигилизма как отрицания религиозного авторитета, моральных ограничений, норм права и привилегий собственности и социального статуса — все это достаточно банально. Здесь важно отметить, что нигилизм все — от Тургенева до Шпенглера — понимают как крайнюю форму определенного состояния ума, как доведение до предела настроений и идей, в более мягкой форме постепенно развивавшихся и выраставших в общем потоке духовного мира Запада. Того мира, под влиянием которого в значительной степени формировалось политическое сознание императорской России, политическая лексика и политическая практика русского образованного общества.

Не теория, не политическая позиция — «чисто практическое миронастроение» великой цивилизации, постепенно выходящей на долгий путь к своему закату — нигилизм в пределах западной культуры не представлял собой прямой и явной угрозы (ну разве что в качестве неприемлемого образа будущего в пророчестве Оруэлла — которое, как бы его не провозглашали «антисоветским пасквилем», конечно же, куда ближе к только сейчас вступающему в свои права ангсоцу политкорректности и глобальной демократии). Всего лишь крайняя степень западного умонастроения, плоть от плоти западного образа мысли и чувства (не случайно самым главным нигилистом в русской литературе оказывается Великий Инквизитор Достоевского) — западный нигилизм представлял собой послание из XXI века. Тогда, в XIX веке, западная политика еще оставалась живой. Либерализм (виги) противостоял консерватизму (тори), республиканцы (пуританская версия тори) боролись с демократами (либерализм с плантаторским оттенком)… В этот мир, в эти внешние рамки вынужденным образом включалась Россия, которой после Петра не было предоставлено другого пути, как через то самое прорубленное окно.

Но если династическая и постдинастическая политическая практика позапрошлого века оставляла для России неестественные, но понятные рамки, если предложенные кафтаны и табельные ранги оставляли возможность наполнить этот псевдоморфоз медленно растущим и взрослеющим живым русским содержанием, то предвестники Заката, первые признаки распада Западного сознания оказались для русской жизни чуждыми непримиримо, разрушительно.

В отличие от западного нигилизма, обозначавшего всего лишь воспаление некоторой (очень незначительной) части мозговых оболочек массового сознания Большой Европы — и побуждавшего всего лишь к ускорению пути от протестантских феодальных княжеств и католических королевств в гедонистское будущее Соединенных Штатов Европы и Америки — русский нигилизм сразу же вступал в права сокрушительного менингита. Потому что — в отличие от западного — был направлен не на ускорение трансформации естественно возникших и соприродных этой цивилизации институтов, а на сокрушение и развоплощение построенных Петром и его потомками «строительных лесов» русского мира.

Собственно, в недрах рождающегося русского мира, перепрограммированного Западом, не было ничего, что могло быть противопоставлено нигилизму на системном, конструктивном уровне. Западные рамки и механизмы, к которым русский мир худо-бедно приспосабливался, не имели иммунитета к глубоко соприродному тренду. А пресловутая новая пассионарность была еще очень глубоко запрятана, и вырваться наружу без каких-то катастрофических событий не могла. Поэтому в России нигилизм превратился из западной тенденции к неконтролируемому ускорению развития институциональной системы в радикальный и суицидальный антиинституционализм.

4.
Октябрьская революция стала победой самого крайнего, самого радикального нигилизма. Она отрицала все глубинные основы русской жизни, прежде всего в той ее части, которая была наименее затронута влиянием западной культуры. Главным объектом для полного разрушения и уничтожения стала русская религиозность, развивавшаяся вне прямого воздействия западной культуры, под защитой унаследованного от Византии православия и на основе глубоких процессов становления русской народной души. Самым радикальным образом — опережая самые страшные пророчества Достоевского — была разрушена бытовая мораль, обычная, повседневная респектабельность (быстро промчавшаяся от станции «Бога нет» к обрыву «Всё дозволено»). Была опорочена и разрушена государственность — достаточно высоко развитая, достигшая определенного уровня политической организации — и быстро растущая социальная структура. И на руинах разрушенного «мира насилья» нигилисты-революционеры очень быстро воздвигли небывалую по размаху, жестокости и отсутствию ограничений машину массового уничтожения человеческой свободы и человеческого духа.

Что получилось «на выходе»? Полная победа нигилизма в сфере закона, права и морали. Мгновенно собранные «из воздуха» революционные органы власти, кодифицированные в формате недействующих законов и Конституций и управляемые по совершенно деспотическому произволу революционной хунты, коллективного самозванца, узурпировавшего имя народного большинства (и даже подобравшего себе соответствующее название). 

Но дальше случилось вот что. Уникальный успех нигилистической революции возник не на пустом месте. Марксистко-ленинская догма — о неминуемой победе социалистической революции первоначально в самых развитых странах мира — была в одно касание разрушена в России. Потому что энергия русской революции, пробужденная Западом, была энергией русской.

«То, что придало этой революции ее размах, — утверждает Шпенглер, — была не ненависть интеллигенции. То был народ, который без ненависти, лишь из стремления исцелиться от болезни, уничтожил западный мир руками его же подонков, а затем отправит следом и их самих — тою же дорогой; не знающий городов народ, тоскующий по своей собственной жизненной форме, по своей собственной религии, по своей собственной будущей истории». Эти слова прозвучали в 1918-1920 гг., и всего лишь через 20 лет пророчество великого немца осуществилось с жесточайшей буквальностью. А часть правителей этой самой обездоленной, обезначаленной и обездушенной страны — правителей наименее цивилизованных и наиболее интуитивных — на доступном им уровне тоталитарной деспотии сформировали свою консервативную альтернативу нигилистическому самоубийству страны.

Вместо недействующей, фасадно-декоративной, правовой системы, вместо потешной «социалистической демократии», вместо победившего правового нигилизма был построен жестокий и антигуманный, но дееспособный обычный деспотизм. Не раз приходилось говорить о том, что советский номенклатурный режим, созданный при Сталине и достигший окончательного совершенства при Брежневе, представлял собой предельно формализованную систему нелегальных норм и правил, частично кодифицированных (в формате устава КПСС и партийной структуры), а частично засекреченных, но строго соблюдаемых на всех уровнях жизни общества (кадровая политика КПСС, номенклатурный режим, кооптация руководства сверху вниз, обязательная идеология и т.д.).

Парадоксальным образом — и поэтому можно говорить о частичной «победе консерватизма над нигилизмом» — в послевоенном и позднем СССР была создана система институтов, содержащих в себе элементы контроля, саморазвития и публичности. Наиболее одиозный, но точный пример — иерархия членов Политбюро: важнейший фактор демонстрации «относительной» влиятельности членов коллективного руководства через неалфавитный перечень фамилий при Сталине и — следующий уровень «маскировки» — алфавитный перечень, но строго установленное публичное размещение на трибуне мавзолея.

Демонстративное и нигилистическое отношение политического правящего класса к Конституции и официальному государственному устройству частично компенсировалось наличием негласных (официально засекреченных) институтов номенклатурного режима и тесно связанной с ними официальной идеологии, имевшей свое продолжение в общепризнанной «советской» системе моральных ценностей. И здесь нигилизм тоже не был всепроникающим — официальная идеология только частично воспринималась населением как обман и маскировка.

Собственно, общенародная революция, которой закончилась перестройка, как уже приходилось говорить, была революцией моральной, ценностной прежде всего. И — если проанализировать ее лексику, ее эмоциональный строй и ее образы — оказывается, что была она революцией консервативной, анти-нигилистической  (хотя слово «консервативный» оставалось одним из распространенных перестроечных ругательств). Революцией, направленной против обычного деспотизма, в защиту подлинных ценностей и подлинных институтов. При том что ценности эти были коммунистическими, а институты — советскими.

Строго говоря, коммунистическую партию дружно отвергли потому, что ее возглавляли — по общему мнению — «ненастоящие коммунисты», а советскую власть разогнали потому, что выступали «за власть Советов». Коммунистический нигилизм уничтожил себя сам: власть не понимала и не чувствовала, что вымышленные, навязанные народу ценности стали для него подлинными, срезонировали с очень важными чертами народной души. А институты и ценности сами по себе оказались искусственными, не опирающимися на реальность, и в отсутствие нелегального и циничного номенклатурно-нигилистического режима не выжили.

5.
Моральная революция 1989-91 гг. стала недореволюцией. Во главе ее оказались отчасти стихийно возглавившие ее лица и структуры, ее идеология сводилась скорее к банальным общепризнанным формулам. Но по всем основным направлениям провозглашалась (и поддерживалась населением) одна общая цель — институционализация всех сторон жизни общества. О чем мечтали на площадях митинговой Москвы и в передачах перестроечного ТВ? О свободе печати, о всеобщем достатке и отсутствии дефицита (которые наступят после ликвидации льгот и привилегий, демократических выборов директоров предприятий — ну и разрешения свободного рынка), о Конституции, которую все будут соблюдать, и свободных выборах, в которых все будут участвовать. Ну и о том, что на место реакционных, плохих, консервативных партаппаратчиков придут нормальные хорошие люди. Именно за это голосовали в 1990 и 1991 гг. около 60 процентов населения СССР на территории РСФСР — кстати, как показывали тогда социологические исследования, именно такую долю составляло в позднем Советском Союзе неноменклатурное образованное большинство (ИТР и творческая интеллигенция, студенты, милиционеры и военнослужащие, партаппаратчики и управленцы среднего и низшего звена, высококвалифицированные рабочие).

Что же происходило дальше с этим ценностным и институциональным «стихийным консерватизмом»? Он столкнулся с полным отсутствием революционных институтов для преодоления правового и идеологического нигилизма. Более того, недореволюция, как всегда бывает, быстро переросла в контрреволюцию.

Если в СССР нигилизм был нелегален, но наблюдаем и понятен, назван официально (КПСС) и вслух разоблачен (номенклатура), то в постсоветской России достаточно быстро произошла эффективная анонимизация нигилизма — и в дальнейшем «огонь по институтам» шел с двух направлений, под прикрытием их строительства.

С одной стороны, институты созидались — громко, публично. Революционным образом была принята Конституция — первый в истории России писаный закон, предназначенный для практического исполнения. Столь же революционным образом — через приватизацию — был провозглашен, легализован и взят под защиту институт частной собственности (а одновременно, как признавались творцы приватизации, — инспирирован ускоренный процесс формирования небольшой группы крупных собственников, призванных стать важным социальным институтом, обеспечивающим устойчивость демократии). Через революционный декрет был в ускоренном порядке создан институт многопартийных выборов, а номенклатурный механизм управления демонтирован. Наконец, была ликвидирована государственная монополия в сфере СМИ и — на пустом месте — предоставлена реальная свобода вероисповедания. А официальная государственная идеология — запрещена отдельной статьей Конституции. 

Перед страной открывался очень трудный путь институционального строительства. Подкрепленный ценностной консолидацией недавно свергнувшего нелегальный режим народа и разветвленной системой институтов, сохранившихся на всем протяжении советской истории и обеспечивших социальную базу для свержения режима. Таких, как советское образование, заложенное и выстроенное по плану русского педагогического сообщества, который разрабатывали с середины XIX века. Советская наука, тесно связанная с советским производством — результат великой оборонной индустриализации, достигшей своих вершин в 40-60-е гг. и продолжающей русскую промышленную революцию того же XIX века. Наконец, неуклюжая и отсталая советская социальная сфера — та самая, к стандартам которой, под давлением социальных потрясений XX века, постепенно склонились правящие элиты (как лейбористские, так и либеральные и консервативные) на экономически успешном Западе.

Именно в этот момент выявились две основные тенденции, которые следует сначала описать, а затем назвать.

Первая тенденция «стартовала» с первых шагов радикальных рыночных реформ (напомним, это — до 1994 г. — популярное самоназвание) — когда без объявления либерализма  рыночные реформы стали приобретать антисоциальный характер. Все то, что что сводит либерализм к планированию развития от бюджета, а не бюджета ради развития, все то, что под предлогом внедрения западных стандартов (эффективного менеджмента, современного образования, охраны труда, науки и т.д.) позволяет демонтировать несовершенные, но худо-бедно действовавшие советские стандарты, все то, что вытесняет из цивилизованной политики любые «левые» идеи, кроме оголтело-коммунистических, а радикальный антисоциальный либерализм маскирует в цвета «широкого демократического движения», — вот про эту «рыночную» тенденцию в социально-экономической практике постсоветской России можно, следуя Черномырдину, смело сказать: «Это не рынок, а Базаров». Потому что никакой это не либерализм, и даже не монетаризм, а социально-экономический нигилизм, направленный на разрушение всех институтов и идеологий, которые позволяют стране действовать с опорой на собственное население, его творческую и трудовую энергию, развиваться и расти на собственной основе. Это — паразитарная управленческая практика, не оставляющая за подвластной страной никакой иной роли, кроме краткосрочной роли сырьевого придатка для более совершенных и самостоятельных экономик — и источника ресурсов для первоначального накопления очень своеобразной элиты, которую мы здесь для краткости назовем нигилитой.

Вторая тенденция — это трансформация системы управления и бюрократии, вернувшей за последние годы утраченный было функционал бюрократии политической.

Либерально-нигилистический тренд чуть не погубил Россию. К 1999 г. он разрушил все имеющиеся системы самосохранения, он поставил страну в зависимость от доброй воли стран Запада (именно тогда отказавшихся даже от видимости учета российских интересов) и не создал никаких способов самосохранения и системосохранения., он растлил и колоссально ослабил политическую и экономическую элиту. Консолидация здоровой части политического класса, масштабная интуиция Ельцина и удача позволили России в тот момент найти Путина, и не просто остановиться у края пропасти, но и достаточно уверено пойти в другую сторону.

На этом новом пути пришлось восстанавливать разрушенные и деградировавшие управленческие институты, строить «пирамиду власти». Правда, пирамида власти буквально сразу же оказалась перевернутой — ее огромное и тяжелое основание, состоящее из несамостоятельной и безответственной бюрократии, повисло в воздухе, а всей своей массой она опирается на единственную точку опоры, на единственного человека в стране, за которым стоит прямое волеизъявление избирателей и который — единственный — не отказывается от ответственности перед этими избирателями.

Возможно, такая ненормальная структура управления была единственным выходом для страны, возможно, другого просто не смогли найти. Но такая система управления рассматривалась, конечно же, как временная мера (об этом говорят в том числе и многочисленные и очень внятные высказывания Путина в его президентских посланиях).

Но оказалось, что для части этой могущественной (за счет властного потенциала и политической воли первого лица) и не отвечающей ни перед кем, кроме непосредственного начальства, анонимной номенклатуре в высшей степени выгодно сохранение такого статуса. С одной стороны, ее жесткий антиинституциональный курс оставляет ее под защитой бюрократического зонтика. С другой — выводит из-под непосредственного контроля со стороны «внешнего» населения: как через выборы, так и через общественное мнение. И произошло то, что можно назвать попыткой номенклатурной узурпации лояльности.

Удивительным образом номенклатурные нигилисты оказываются завязаны на деятельность либеральных нигилистов. Антисоциальная политика либеральной части номенклатуры не позволяет развести социальные проблемы и номенклатурные механизмы управления  — президент вынужден реагировать реактивно, затыкая социальные дыры и реагируя на возникающие угрозы. При этом, обеспечивая социальную защиту населения, он выступает и как защитник бюрократии от народного недовольства (в том случае, если у него все получается). А если что-то пойдет не так — будет, конечно же, использован ею в качестве «живого щита», в качестве громоотвода для народного гнева. Это закон «перевернутой пирамиды». При этом все более маргинальное «политическое крыло» либерал-нигилистов уничтожает саму возможность политической конкуренции, зачищая пространство дискуссии от любых институциональных споров и превращая эту дискуссию в безвыходную для действующей власти безальтернативную «дискуссию» о том, каким именно образом и как скоро Путин должен уйти. С такими оппонентами не о чем спорить — от них можно только защищаться.

Двум крыльям отечественного нигилизма не нужны никакие внешние формы, рамки, независимые основания. Им не нужен народ, способный ставить задачи, выражать и защищать свои интересы. Им не нужен бизнес, способный стоять на своих ногах без разрешения начальства. И конечно, им не нужна идеология, репрезентирующая народ, позволяющая ему коммуницировать с властью и прежде всего с президентом. Да и президент, опирающийся на объективные общественные настроения, имеющий независимые от бюрократии каналы общественной поддержки — он тоже не нужен нигилистам всех сортов. Как либеральным, в ситуации сегодняшнего мирового кризиса напрямую представляющим интересы Запада. Так и номенклатурным, в конечном счете подставляющим и народ,  и президента, и их общую судьбу.

6.
Что же такое сегодня политический консерватизм в России? Это — альтернатива нигилизму. Это — идеология, репрезентирующая волю того реального нового большинства,  так ярко заявившего о себе весной 2014 г., нормальных людей, которые, вопреки либеральной травле, занимают свою позицию в поддержку России осмысленно, опираясь на прочувствованное и глубокое понимание своих ценностей и интересов.

Сегодняшняя идеологическая дискуссия, получившая дополнительную энергию за счет событий вокруг Крыма, позволяет четко сформулировать вывод. Консерватизм сегодня — это не стабильность или застой против прогресса. Это не традиционализм или архаика против модернизации. Консерватизм сегодня как в политике, так и в идеологической дискуссии — это порядок против хаоса. Это сбережение, сохранение и развитие социально-экономических и политических институтов, их защита от разрушительной агрессии, обозначаемой словом «нигилизм». И это — защита граждан, общества, государства и президента от нигилизма во всех его проявлениях — и от разрушительной активности либеральных деконструкторов, и от разъедающего воздействия бюрократического лоялизма.

Автор: Дмитрий Юрьев

Политолог, журналист

Обсуждение закрыто.