Дурылин С.Н. Рассказы, повести и хроники /Сост, вступ. статья и комм. А.И. Резниченко, Т.Н. Резвых. СПб.: Владимир Даль, 2014. – 864 с.
Дурылин С.Н. Статьи и исследования 1900–1920 годов / Сост., вступ. статья и комм. А. И. Резниченко, Т. Н. Резвых. СПб.: Владимир Даль, 2014]
Биобиографические сведения об С.Н. Дурылине
Архив – это всегда сфера возможного, так и не ставшего до конца действительным. Или, на языке русской философии первой трети ХХ века, сфера действительного, так и не ставшего реальным: физическое наличие вороха исписанных бумаг, имеющих – каждый свою – вес и протяженность, пусть даже атрибутированных и внесенных в каталог, отнюдь не влечет за собой раскрытия тех смыслов, которые в этих бумагах заключены. «Внутренняя форма» слов зависит от них самих, – интерпретация ее зависит как от внутренней установки Наблюдателя (в терминологии самого Дурылина – «зрителя»), так и от того контекста, в который погружена эта форма. Сам Дурылин понимал это прекрасно и к середине 1920-х гг. смог сформулировать достаточно ясно и отчетливо: «Зритель, созерцатель картины – как влиятельный действователь на художника, как направитель его художнической воли, как внушитель художнику тех или иных заданий и велений – вот проблема, которая должна стать одной из важных в нашем изучении <…>», и, далее: «Зритель – молчалив вне пределов дня и года своей эпохи»[1]. Эта – отчетливо герменевтическая – установка послужит первым отправным пунктом наших размышлений.
Случай Дурылина интересен тем, что он сам, особенно в последний период своей жизни (1940-е – 1950-е), становится таким «зрителем» для самого себя, превращаясь из собирателя чужих архивов в создателя своего собственного. Тексты Дурылина, прошедшие архивную обработку в это время, производят впечатление оставленного сообщения, которое только и ждет своего адресата. Зачастую, сброшюрованная самим Дурылиным или – при его жизни – его помощницами, единица архивного хранения содержит не только самый текст – статью, исследование или повесть[2], но и необходимые контекстные указания: фрагмент мемуара или дневниковой записи, проясняющей историю его создания, фрагменты писем разных людей, его оценивающих, – словом, все то, что традиционно играет роль контекста. При этом наличие нескольких машинописных копий с различной авторской правкой, одновременное существование двух-трех, а порой и четырех-пяти вариантов недатированного автографа одного и того же текста, – ситуация, кажется, естественная для документов дурылинского архива, – совсем не облегчает задачи сегодняшнего публикатора.
В прозаический том сочинений Сергея Николаевича Дурылина – одной из незаслуженно забытых и трагических фигур русской культуры XX столетия – вошла «потаенная» дурылинская проза. Это цикл «Рассказы Сергея Раевского» (1914–1921), рассказы «Сладость ангелов» (1922), «Сирень» (1925), повести «Хивинка (рассказ казачки)» (1923), «Сударь-кот» (1924). Эти тексты не были и не могли быть опубликованы при жизни автора. Однако все они были хорошо известны узкому кругу «уцелевших», таких как философ П.П. Перцов, художник М.В. Нестеров, композитор П.И. Васильев и другие, и вызвали неизменное и устойчивое восхищение. Книгу «Статьи и исследования 1900–1920 годов» составляют работы С.Н. Дурылина «Вагнер и Россия. О России и будущих путях искусства» (1913), «Николай Семенович Лесков. Личность. Творчество. Религия» (1917), «Иконопочитание в древней Руси» (1919), «Заметки о Нестерове (Впечатления, размышления, домыслы» (1923–1924); статьи «северного» цикла, религиозно-философская пубицистика рубежа 1910–1920-х гг., тексты периода работы в ГАХНе (1925–1928; «Бодлер в русском символизме», «Александр Добролюбов», «Об одном символе у Достоевского») и др. Все работы, вошедшие в данный том, либо не публиковались ни разу, либо давно уже стали библиографической редкостью.
Текстологические принципы издания
Все тексты, вошедшие в данный том, кроме единичных, особо оговоренных в комментарии случаев, публикуются по рукописным и/или машинописным беловикам, в подавляющем большинстве находящимся в коллекции «Мемориальный архив» Дома-музея С.Н. Дурылина в Болшеве. Именно тексты, перебеленные уже после языковой реформы 1918 г., послужили основой для подготовки текста: убирая ненужную архаику (к примеру, твердые знаки и написание через «ять»), Дурылин оставлял лишь те архаизмы и диалектные слова, которые сам считал необходимым. Так, для дурылинского стиля характерно акцентирование той или иной гласной: тáк, чтó и под., использование устаревших по отношению к современным языковым нормам, да и языковым нормам его эпохи, особенности написания имен собственных (напр., Iоанн, Iерусалим) и нарицательных (напр., шкап, эпитрахиль) и ряда диалектных и местных слов и характерных выражений (чорт, голёна, жалостник, пузастый, отстойчивый, Ердань и под.)
Все авторские выделения прописными и строчными, подчеркивания, разрядки, особенности правописания и пунктуации сохранены, в том числе слитное, раздельное или через дефис написание частиц или дополнений; вообще элементы старой орфографии. Это представляется особенно важным в текстах, написанных после советской орфографической реформы, когда такого рода сохранение элементов старого правописания служило своего рода «культурным кодом», тайным языком. Исправлены лишь очевидные опечатки. Необходимость сохранения для текстов Дурылина его особенностей пунктуации и орфографии обусловлена тем, что целый ряд его текстов суть, с одной стороны, намеренные стилизации начала ХХ, XIX либо XVIII вв., с другой, за счет минимальной яркости, минимального оплотнения персонажей, сюжета и так далее, несмотря на довольно явные указания на время действия (взять хотя бы «Хивинку», сюжет которой происходит во времена Николая I), вынесены как бы в «безвременье». Время действия соотносимо с временем «Святой Руси», а значит, с вечностью. Многочисленные архаизмы, местно-употребительные слова, долгими годами собираемые Дурылиным и используемые в целях их сохранения в речи — это еще пол-дела. Не надо забывать, что Дурылин был вполне профессиональным для своего времени собирателем фольклора. Послереволюционным искажениям языка Дурылин посвятил фрагмент книги «В своем углу», посвященный анализу материала, собранного в работе лингвиста А.М. Селищева «Язык революционной эпохи. Из наблюдений над русским языком последних лет (1917–1926)» (М., 1928), да и вся книга «В своем углу» наполнена столь пристальным вниманием к языку, что в ней можно найти целую философию языка. Стоит вспомнить, что стихосложение Дурылин изучал под руководством Андрея Белого.
В текстах, которые не предполагались Дурылиным к советской печати, однако считались самим автором наиболее важными, Дурылин с упорством сохранял архаические окончания («вешняго» и т.д.). Эти особенности через многие годы переносились из автографов в правленые автором машинописи, большая часть которых относится к рубежу 1930–1940 гг., когда сохранение старой орфографии могло быть только «делом принципа», желанием не находиться под шумной «тенью века сего», не иметь ничего общего с современностью. Именно эти машинописи мы считаем окончательной точкой работы над текстом; окончательной его версией. Онтологическое различение между сферами бытия и бывания, сформулированное Дурылиным, прекрасно видно в сопоставлении языка его «потаенной» прозы, поэзии и теоретических исследований, — и «публичных» работ по театроведению и литературоведению: во втором случае язык, речь максимально «сглажены», максимально приближены к стандартному литературному языку времени. Дурылинская проза, несомненно, принадлежит к сфере бытия. Ее specificum[1], вызывавший уже в 1940-е гг. восхищение у таких знатоков стиля, как Нестеров и Перцов, имел еще одно, коммуникативное значение: «внутренние эмигранты», «уцелевшие» в эпоху Большого Террора, опознавали в ней свой незатерянный мир.
[1] Specificum (лат.) – специфическое, видовое; в онтологии и эстетике С.Н. Дурылина – то уникальное, только ей присущее, что придает вещи статус бытия и не дает ей слиться с другими вещами. Ср.: «…она [противоположность] – в том забвении этими художниками некоего живописного specificum, особого “я есмь” религиозного искусства, которое возводит их полотна (конечно, искренние и замечательные), до холода “исторической живописи”»; «его пейзаж на «Юности» — не стилизация по матерьялам, эскизам Абрамцевского пейзажа, — а в плане художественном стилистически иное восприятие природы, чем то, которое дает “пейзаж” в своем specificum» (Дурылин С. Преп. Сергий Радонежский в творчестве Нестерова. Л. 55, 83); «…Переводчики не увидели Бодлэровскогоspecificum – ни в форме его стихов, ни в теме: последняя представлялась им близкой к привычной теме Некрасова, только в его городской вариации» (Дурылин С.Бодлэр в русском символизме // МА МДМД. КП–258/7. Л. 4); «…живопись и литература, в сознании Стасова и Михайловского, ничем, по существу, друг от друга не отличаются, не имеют никакого specificum каждая для себя; они — нечто единое и переход от живописи к литературе неощутим: то, что в живописи, то самое есть и в литературе» (Дурылин С. Репин и Гаршин. Из истории русской живописи и литературы. М.: ГАХН, 1926. С. 9).
[1]С. Дурылин. Репин и Гаршин (из истории русской живописи и литературы). М.: ГАХН, 1926. С.12, 14.
[2]Таковы, к примеру, все оформленные и сброшюрованные тетради «Углов», и «своих» («В своем углу»: МА МДМД. Фонд С.Н. Дурылина. КП–265/1–27, 29–33), и «родных» («В родном углу»: Там же. КП–265/35–63. Впрочем, об этом проекте речь еще впереди).