Рубрики
Размышления Статьи

Брест-Беловежье-Минск: белорусская колея русской катастрофы

Минск 2014-2015 выглядит особо удивительно и унизительно, давая фору и Бресту, и Хасавюрту. Это было спасение даже не российского, а откровенно враждебного России режима, а спасательный круг был брошен данному режиму после того, как его наголову разгромили простые русские люди Донбасса и добровольцы из РФ.

События, связанные с революцией 1917 года и гражданской войной, по-прежнему переживаются российским обществом (во всяком случае, его активной частью) так остро, как будто никакого столетия и не прошло, все было вчера или вообще сегодня. К сожалению, это обостренное восприятие приводит к тому, что не только значение и содержание тех или иных баталий и происшествий воспринимается разными сторонами, в зависимости от симпатий, кардинально по-разному – даже голые неоспоримые факты переписываются в духе пресловутых Фоменко и Носовского.

Брестский мир, крайне печальная страница новой русской истории, не исключение из этого правила, скорее, одно из главных его подтверждений. Возьмем хотя бы показанный прошлой осенью сериал «Троцкий» с Константином Хабенским в главной роли. Трагедия генерала Владимира Скалона, согласившегося быть военным экспертом советской делегации в Брест-Литовске, но по прибытии на переговоры через несколько часов застрелившегося, словно салютуя проигравшей и уходившей – как ему казалось – в небытие России, подана в киноленте крайне своеобразно. Скалон, воплощенный на экране всеядным Сергеем Безруковым, жив и здоров в ходе всех переговоров, но постоянно пикируется с Троцким, а когда тот провозглашает знаменитую декларацию «ни войны, ни мира» и собирается уезжать домой – на вокзале хочет застрелить его через вагонное стекло, но в итоге все-таки стреляет в себя.

Конечно, вряд ли дело в аберрации режиссерского сознания, имеющей идейный характер, более вероятно обычное желание прибавить сюжету драматизма. И все-таки эпизод довольно символичный.

Фактологически мы знаем о Брестском мире практически все, однако что мы можем сказать о нем оценочно?

Этот крайне унизительный для России документ не защищали даже его подписанты, а Ленин и вовсе употребил применительно к нему определение «похабный». Но вот шесть лет назад известнейший и авторитетнейший историк Игорь Фроянов, православный почвенник, подвергавшийся ожесточенной либеральной травле за «мракобесие и черносотенство», заявляет: «Нравится это кому-то или нет, но с высоты прошедших десятилетий Брестский мирный договор видится как заслуга советского правительства перед историей России. Брестский мир стал спасением России в той конкретной исторической ситуации». Звучит как вызов, в том смысле, что приглашение к дискуссии. Почему бы не принять.

Итак, большевики заключили Брестский мир. Но они ли привели к ситуации необходимости этого мира? Очень спорно. Все-таки «Приказ №1» принимали не они, а Петроградский совет рабочих и солдатских депутатов, преимущественно меньшевистский по характеру, и процесс «демократизации» армии начали не они, хотя с удовольствием усугубили, и обычай награждать Георгиевскими крестами убийц русских офицеров завел не Николай Крыленко, а Лавр Корнилов. Характерно признание генерала Деникина летом 1917 года: «Когда повторяют на каждом шагу, что причиной развала армии послужили большевики, я протестую. Это неверно. Армию развалили другие, а большевики лишь поганые черви, которые завелись в гнойниках армейского организма. Развалило армию военное законодательство последних 4-х месяцев. Развалили лица, по обидной иронии судьбы, быть может, честные и идейные, но совершенно не понимающие жизни, быта армии, не знающие исторических законов ее существования». Показателен и тот факт, что последний военный министр Временного правительства генерал Верховский прямым текстом говорил: воевать дальше невозможно, настало время идти на сепаратные переговоры.

«Большевики лишили Россию плодов победы в войне». Вновь крайне спорно.

На «Русской идее» была довольно оживленная и глубокая дискуссия о степени причастности наших «уважаемых западных партнеров» из Антанты к Февральской революции. Практически все, кажется, сошлись на том, что революция была если не детищем «партнеров», то уж точно крайне обрадовавшим их событием. Почему? Потому что появилась возможность сохранить русское пушечное мясо, но при этом значительно меньше наделить слабеющую и впадающую в хаос Россию плодами грядущей победы.

Насколько меньше? Эта незримая мера зависела от степени нашей слабости и хаоса, которая менялась с каждым месяцем во все худшую сторону. На раннереволюционном этапе, когда министром иностранных дел был приверженец войны до победного конца Павел Милюков, а государство и армия сохраняли относительную пристойность формы и содержания, можно было рассчитывать не на все, разумеется, ранее обещанное (проливы не отдали бы точно), но хотя бы на часть.

Россия конца октября рассчитывать могла разве что на совместную фотографию «главноуговаривающего» Александра Керенского с Вильсоном и Ллойд-Джорджем да на списание части долгов. Доживи каким-то чудом Временное правительство до поражения Германии, не избежав, разумеется, еще большей внутренней деградации и отступления вглубь страны – на мирной делегации российская мирная делегация была бы на откидном стульчике, со статусом «победителя второго плана» вроде Бельгии, Японии и Сербии-Югославии.

Еще более вероятно, что российские делегаты оказались кем-то наподобие гонцов от Кубанской Рады на Парижской мирной конференции. Став, таким образом, одним из «обиженных победителей», не получивших или получивших не в полной мере желаемое, Россия, подобно Италии и Японии, вполне могла бы в дальнейшем оказаться союзницей проигравшей Германии. Собственно, ось Берлин-Рим-Токио сложилась и в реальности, а в 1939-1940 годах к ней при определенных условиях могла присоединиться и Советская Россия. Однако чем бы была эвентуальная постфевральская Россия, продленная во времени, в сравнении с реальным СССР – большая загадка.

Возвращаясь к «партнерам» по Антанте, отметим, что они, рациональные до мозга костей и лишенные особой щепетильности, вполне были готовы принять и большевистский вклад в победу над Германией, опять-таки, при условии, что делиться плодами победы не придется. Сам по себе переворот 25 октября, если говорить о внутриполитической и идеологической его ипостаси, каким-то сверхвызовом для Антанты, уже знавшей министров-социалистов (Мильеран, Вандервельде), не стал. Не стали причиной повышенного негатива и особенности новой власти вроде отрицательного отношения к религии и Церкви — поначалу в бурную практическую деятельность и репрессии оно не выливалось, а декларациями и законодательными ограничениями после французской антиклерикальной кампании рубежа веков удивить кого-то в Западной Европе было сложно.

Премьер-министр Франции, знаменитый Жорж Клемансо, своим неистовым атеизмом даже превосходил В.И.Ленина. Ленин, как известно, проявил конформизм, легализовав брак с Крупской церковным венчанием. Клемансо же в молодости полюбил американку Мэри Палмер. Однако вырастивший и воспитавший ее дядя соглашался на брак лишь при условии, что молодые повенчаются. Клемансо сказал, что девушке придется выбирать между ним и Богом, и Мэри предпочла Всевышнему дерзкого француза.

А когда 17 ноября 1918 года в Соборе Парижской Богоматери проходила торжественная служба по случаю победы в войне, Клемансо запретил своим министрам ее посещать.

Но в октябре 1917-го до этой победы оставался еще долгий год, она пока не выглядела очевидной, и именно нежелание большевиков участвовать в ее достижении вкупе с отказом выплаты царских долгов и оказался основной причиной неприязни Антанты. Более того, эта неприязнь распространялась не только на большевиков, но и на все русское. «На улицах Парижа невозможно было говорить по-русски — били», — писал о тех днях А. Н. Толстой в своей «Рукописи, найденной под кроватью». Били, как можно понять, не уточняя, поддерживает избиваемый новую петроградскую власть либо осуждает.

Соответственно, в моменты колебаний большевиков и их внутрипартийных распрей по поводу заключения сепаратного мира с Германией и ее союзниками, Антанта моментально начинала заигрывания и дипломатические маневры. Известны слова Ленина: «Когда хищники германского империализма в феврале 1918 года повели свои войска против безоружной, демобилизовавшей свою армию России, доверившейся международной солидарности пролетариата раньше, чем вполне созрела международная революция, тогда я нисколько не колебался вступить в известное «соглашение» с французскими монархистами. Французский капитан Садуль, на словах сочувствовавший большевикам, на деле служивший верой и правдой французскому империализму, привел ко мне французского офицера де Люберсака. «Я монархист, моя единственная цель — поражение Германии», — заявил мне де Люберсак. Это само собою, ответил я (cela va sans dire). Это нисколько не помешало мне «согласиться» с де Люберсаком насчет услуг, которые желали оказать нам специалисты подрывного дела, французские офицеры, для взрыва железнодорожных путей в интересах помехи нашествию немцев. Это было образцом «соглашения», которое одобрит всякий сознательный рабочий, соглашения в интересах социализма. Мы жали друг другу руки с французским монархистом, зная, что каждый из нас охотно повесил бы своего «партнера». Но наши интересы на время совпадали».

Особой же широтой взглядов и прагматическим подходом к большевикам отличались США, в принципе традиционно являющиеся мировым лидером по прагматизму. На пике советско-американской разрядки 1970-х известный историк Рафаил Ганелин выпустил до сих пор не совсем потерявшую актуальность книгу «Советско-американские отношения в конце 1917-начале 1918 г.». В ней он, при соблюдении необходимых условностей и правил игры того времени, ярко показал деловые доброжелательные контакты Вашингтона и Советской России на первом послереволюционном этапе. Яркий пример — эпизод съезда Советов, на котором решался вопрос о ратификации Брестского мира.

Ленин в кульминационный момент прений подозвал американского диппредставителя Робинса и спросил, не поступало ли от американского правительства подтверждения, что в случае отказа от договора с немцами большевикам предоставят необходимую для продолжения войны помощь. Робинс дал отрицательный ответ, и Ленин пообещал немедленно склонить делегатов к ратификации, что в итоге и произошло. Ганелин, описав эту сцену, тут же пытается убедить читателя в сугубой протокольности ленинского вопроса и настрое Владимира Ильича на ратификацию вне зависимости от позиции Вашингтона, но объяснения получаются менее убедительными, чем само объясняемое без комментариев.

Интересно, что левые коммунисты, наиболее яркими представителями которых были Бухарин и Дзержинский, в своей борьбе против Брестского мира и за продолжение войны с германскими и союзными Берлину империалистами как подготовки к мировой революции фактически были союзниками других империалистов, входивших в Антанту. Бухаринская риторика могла по части пафоса дать фору самым отъявленным оборонцам прежних лет: «Наше единственное спасение заключается в том, что массы познают на опыте, в процессе самой борьбы, что такое германское нашествие, когда у крестьян будут отбирать коров и сапоги, когда рабочих будут заставлять работать по 14 часов, когда будут увозить их в Германию, когда будет железное кольцо вставлено в ноздри, тогда, поверьте, товарищи, тогда мы получим настоящую священную войну».

«Пораженец» Ленин в данном случае выступил в роли условного прагматика-государственника. Но это был государственнический прагматизм особого рода, о чем пишет и процитированный нами в начале Фроянов: «Ленин, безусловно, был озабочен сохранением власти. Но удержать ее он мог только посредством удержания России от конечного падения. Однако большевики спасали Россию отнюдь не только ради сохранения собственной власти. Они были увлечены идеей мировой революции, и начало этой революции связывали с событиями в России, включая и Февраль. Россия, по их убеждению, должна была потянуть другие страны, в частности, страны Европы, в мировую революцию (сейчас она называется глобализацией). Но в раздробленном, расчлененном состоянии Россия не могла исполнить ту миссию, на которую ее обрекали большевики. Россия должна была восстановить свое территориальное единство, стать мощной державой, только в этом случае её можно было использовать в качестве локомотива мировой революции». Фактически речь о споре бездумных сторонников мировой революции, желающих сделать Россию сакральной жертвой на пути к ней, и сторонников более рассудительных, считающих, что лучше сделать одну шестую часть света мощным плацдармом будущей Земшарной Республики Советов.

Ленин был не первым и не последним политиком, подписавшим тяжелый унизительный мир ради сохранения власти. В 1871 году это сделал Адольф Тьер, стремившийся подавить Парижскую коммуну; ирония судьбы – в обоих случаях противником были немцы, но в одном случае речь шла о подавлении «власти Советов», а в другом – о ее сохранении, впрочем, и в 1871, и в 1918 Берлин с пониманием отнесся к внутренним трудностям визави.

А в августе 1996 года история повторилась вновь, когда Борис Ельцин, только что с огромным трудом победивший Геннадия Зюганова на выборах, но еще не изживший страх перед «красным реваншем» и потерей власти в целом, руками Александра Лебедя подписал Хасавюртовские договоренности. Различий много: это была война не практически проиграна, а практически выиграна, с сепаратистами, а не с грозным иноземным врагом, мир подписывался не ради сохранения России во имя высших глобальных целей, а из-за практически животной любви к власти как таковой. Да и вообще аналогия, конечно, натянутая, полноценной она была бы, если бы в феврале 1918-го Германия сотоварищи внезапно сдалась на милость разорённой России. Но все-таки есть и черты сходства, хотя по-настоящему шедевр дипломатической мысли генерала Лебедя сравним с ленинскими договорами с прибалтийскими странами, а также с одобрением в 1919 году плана американского дипломата Уильяма Буллита в 1919 году – созвать конференцию для примирения большевиков со всеми существовавшими на тот момент белыми правительствами и фактически закрепить раздел страны на множество уделов.

Отступая чуть в сторону, заметим, что между Лениным и Ельциным, при всей огромной разнице личностей, масштабов и целей, можно найти некоторые параллели. И Ленин, и Ельцин изначально были людьми, вполне встроенными в действующую общественно-политическую систему (один сын крупного чиновника, другой и вовсе столичный руководитель). Оба встали на путь противостояния после личных обид (казнь брата и опала в ответ на критику в адрес Михаила Горбачёва соответственно). Оба в своей борьбе опирались на сепаратизм национальных окраин, всячески его поощряя («право наций на самоопределение» versus «берите суверенитета сколько унесёте»). Одержав победу, они начали попытки собрать страну обратно, но уже в устраивавших их самих рамках.

У большевиков, надо признать, это получилось намного лучше – Ельцин даже объединение с Белоруссией не смог довести до логического конца. Очень похожи и позиции Ленина и Ельцина во время ГКЧП и корниловского путча (интересно, что оба события произошли в августе), их фактическая смычка с прежними оппонентами, отличившимися недюжинной двуличностью и лицемерностью – Керенским и Горбачёвым (тоже, кстати, очень похожими персонажами). И Ленин, и Ельцин в начале руководства Россией безоговорочно опирались на мечтателей-демагогов, пренебрежительно относившихся к своей стране и пытавшихся слепо и бездумно пересадить на русскую почву ростки западных экономических теорий. «Молодые реформаторы» начала 90-х – настоящие идейные наследники Бухарина и Ко. В итоге, и Владимир Ильич, и Борис Николаевич пришли к мысли о необходимости государственного капитализма – один слева, другой справа. И даже роль броневика в судьбе одного из них и танка в судьбе другого – повод задуматься…

Вернемся, впрочем, непосредственно к брестским и околобрестским перипетиям. Не сделанная в итоге большевиками ставка на революционную войну давала зыбкий и крайне иллюзорный шанс избежать хотя бы на время войны гражданской, ведь многие в зарождавшемся белом движении изначально считали приоритетом продолжение войны с немцами. Именно через антигерманскую призму виделась и борьба против большевиков, как снятие внутреннего препятствия на пути борьбы против внешнего неприятеля. Принятое Лениным под давлением левых коммунистов решение о революционной войне и согласие на помощь Антанты могли стать базой хрупкого общественного компромисса и «водяного перемирия» по принципу «порознь шагаем, вместе бьем» (бьем немцев, имеется в виду).

Сильно бить все равно бы не получилось, но, по крайней мере, русские, воюя с немцами, меньше убивали бы друг друга. Примерно так случилось в Китае, когда в 1937 году Гоминьдан и КПК образовали Второй объединенный фронт против японцев, просуществовавший следующие восемь лет вплоть до капитуляции Страны восходящего солнца. Безусловно, это был совершенно формальный альянс, лишенный внутренней координации и не распространявшийся на свободные от японцев территории, где коммунисты и сторонники Чан Кайши продолжали свои междоусобицы.

Да и к России, не заключившей Брестского мира, «западные партнеры» в силу ряда причин вряд ли были бы так благосклонны, как к Поднебесной, которой еще до окончания Второй мировой застолбили место в квартете «четырех полицейских» будущего миропорядка, еще толком не зная, форму какого цвета оденет этот полицейский. Однако и внутринациональный компромисс сам по себе, даже без аннексий и контрибуций, немалая ценность.

Ценность – но не для Ленина, который заключал мир с немцами в том числе и потому, что не хотел делить с кем-то власть внутри страны, пусть и сильно урезанной, а уж с «реакционными силами» тем более. А готовы ли были к такому компромиссу сами «реакционные силы»? К сожалению, анализ многих источников показывает, что антибольшевистский сегмент общества в случае решительного конфликта немцев и большевиков в массе своей поддержал бы немцев.

Вот, скажем, февральско-мартовские записи из «Окаянных дней» Ивана Бунина.

«В газетах — о начавшемся наступлении немцев» (6 февраля); «Взятие Могилева германскими войсками» (7 февраля); «< … > немцы, слава богу, продвигаются, взяли Смоленск и Бологое» (9 февраля); «Немцы будто бы < … > едут по железной дороге — занимать Петербург. И совершится это будто бы через 48 часов, ни более ни менее» (10 февраля). «Все уверены, что занятие России немцами уже началось. Говорит об этом и народ: “Ну вот, немец придет, наведет порядок”. < … > Извозчик возле “Праги” с радостью и смехом: “Что ж, пусть приходит. Он, немец-то, и прежде все равно нами владал. Он уж там, говорят, тридцать главных евреев арестовал. А нам что? Мы народ темный. Скажи одному ‘трогай’, а за ним и все”» (14 февраля); «Нынче все утро бродил по городу. Разговор двух прохожих солдат, бодрый, веселый: “Москва, брат, теперь ни < … > не стоит”. — “Теперь и провинция ни < … > не стоит”. — “Ну, вот немец придет, наведет порядок”. — “Конечно. Мы все равно властью не пользуемся”» (16 февраля). Немцы взяли Николаев и Одессу. Москва, говорят, будет взята семнадцатого, но не верю и все собираюсь на юг (3 марта) Серо, редкий снежок. На Ильинке возле банков туча народу – умные люди выбирают деньги. Вообще, многие тайком готовятся уезжать. В вечерней газете – о взятии немцами Харькова. Газетчик, продававший мне газету, сказал:- Слава Тебе Господи. Лучше черти, чем Ленин (5 марта)

А вот – дневниковая запись известнейшего публициста-националиста Михаила Меньшикова от 27 февраля:

Если немцы не введут внутреннего мира в России — мы погибли. Если введут, то м. б. спасены.

Тот же день, запись из дневника известного историка Юрия Готье:

Германцы несомненно идут на Петроград, и я думаю, что туда они дойдут…Ловишь себя на том, что ненависть к большевизму больше, чем ненависть к германизму.

Он же несколькими днями ранее:

Господство немцев, возможная немецкая оккупация — реально это означает пяту завоевателя, оскорбления, презрение белого к цветному, немца к русской свинье, но, по всей вероятности, — восстановление старого механизма, целость сбережений, водворение порядка. В духовном отношении это — полный крах всего; но ведь я уже переболел и оплакал Россию, какою я себе ее представлял и какою я желал ее видеть. С моей точки зрения, у нас все в прошлом, как это прошлое ни было тусклым. Большевизм, как опыт социалистической пугачевщины, настолько дик и тяжел, что даже владычество бронированного немецкого кулака кажется меньшим злом, чем разгул русских горилл. Ужасно в этом признаваться, даже самому себе. Но ведь гибель русских погромщиков неизбежна, так лучше пусть она придет поскорее. А народная честь, а стыд? Но ведь нельзя этих понятий даже прилагать к народу, который сам себя попрал и продал, который счел для себя ненужным даже обеспечить свое бытие.

Сказанное верно и применительно к настроенным против большевиков военным и политикам, пусть и в меньшей степени – там, повторимся, преобладала проантантовская и антигерманская ориентация. Через пару месяцев после Бреста вел переговоры с немцами недавний «ястреб» и главный борец за проливы Милюков, причем на возражение своего соратника князя Оболенского, что подобный союз не будет понят народом, Павел Николаевич отвечал: «Бывают исторические моменты, когда с народом не приходится считаться». Занял прогерманскую позицию и генерал Краснов на Дону. А вождей Добровольческой армии один из офицеров 1-го Офицерского полка генерала Маркова впоследствии упрекал в пагубной германофобии: «Нужно только правильно выбрать дальнейшее операционное направление к Москве и, в связи с этим, решить вопрос о своем отношении к Германии, предлагающей генералам Алексееву и Деникину через своего командира корпуса в Ростове свою помощь на условиях признания ими прекращения войны с Германией. Реальная политика требовала от наших вождей соглашения с немцами. Это давало сразу же Добровольческой армии блестящее исходное положение, а именно, возможность перебросить Добровольческую армию на север и западные границы, Всевеликое Войско Донское – на Московское направление, на непосредственную близость к Москве. Вряд ли советская власть, обладавшая тогда еще незначительной Красной армией, устояла бы под двойным нажимом: с юга – Добровольческой армии и Донской, а с востока – чехословаков и Народной армии. В этом случае Добровольческая и Донская армии имели бы позади ближайший обеспеченный немцами тыл – Украину и Дон. Будь это, может быть, судьбы России были бы иные. Восстановив же могучую Россию, можно было бы и пересмотреть свое соглашение с Германией. Подобное соглашение с Германией облегчалось еще и тем, что в то время настроение среднего и младшего офицерства было, безусловно, германофильское, как и вообще всей интеллигенции, перенесшей уже ужасы красного террора.

Но… Вожди Добровольческой армии считали ее правопреемницей старой Русской армии и не считали для себя допустимым изменить старым союзным обязательствам. Они не желали идти ни на какие компромиссы в целях безусловных благ “реальной политики”. Они считали для себя бесчестным держаться Бисмарковского правила – “в политике (внешней) честности места нет”. Соглашение с немцами было отвергнуто. Добровольческая армия, а затем Русская армия остались до конца верны своим союзникам, но… эта верность всем нам, кроме массы разочарований, не дала ничего» (цитируется по «Марков и марковцы». М., 2001. Со ссылкой на: ГАРФ. Ф. 5827. Оп. 1. Д. 96.)

Исходя из всего сказанного выше, можно констатировать:

1) Ситуацию Брестского мира создали не большевики, а весь ход событий, начиная со свержения императора Николая II, и основная доля вины лежит на «февралистах».

2) То же самое верное и применительно к вопросу о том, кто лишил Россию законных плодов победы в Первой мировой.

3) Отказ большевиков от заключения мира вряд ли отменил бы Гражданскую войну и ее ожесточенный разрушительный характер, хотя мог существенно повлиять на сроки ее начала и многие другие нюансы (кто в итоге победил бы – вопрос открытый и требующий отдельного рассмотрения).

Однако наша задача не адвокатирование Ленина и его соратников, а попытка максимально объективно установить истину или хотя бы приблизиться к ней. Поэтому, признавая, что март 1918 года был во многом предрешен февралем 1917-го, мы не можем не отметить, что Брестский мир, даже просуществовав по историческим меркам ничтожно малый срок, стал страшнейшей глубокой травмой для национального самосознания и символической вехой, имеющей мало аналогов по черной позорности. Это понимали и большевики, которые даже в русофобские 1920-е, когда о каком-либо снисхождении к национальным чувствам говорить не приходилось, оправдывали его лишь с позиций вынужденности.

Тем более тон изменился в ходе сталинской патриотической трансформации. В какой-то момент ревизия отношения к войнам досоветской России дошла до русско-японской (речь генералиссимуса после капитуляции Японии – «поражение русских войск в 1904 году в период русско-японской войны оставило тяжелые воспоминания. Оно легло на нашу страну черным пятном. Наш народ верил и ждал, что наступит день, когда Япония будет разбита и пятно будет ликвидировано. Сорок лет ждали мы, люди старого поколения, этого дня. И вот, этот день наступил») и Первой мировой. Почти сразу после начала гитлеровской агрессии про войну, еще недавно именовавшуюся «империалистической», Алексей Толстой писал: «Я помню четырнадцатый год, когда миллионы людей получили оружие в свои руки. Умный народ понимал, что первое и святое дело — изгнать врага со своей земли. Сибирские корпуса прямо из вагонов кидались в штыковой бой, и не было в ту войну ничего страшнее русских штыковых атак. Только из-за невежества, глупости, полнейшей бездарности царского высшего командования, из-за всеобщего хищения и воровства, спекуляции и предательства не была выиграна русским народом та война». Вскоре последовало литературное воспевание брусиловского прорыва, в частности, Сергеевым-Ценским, постоянное агитационно-пропагандистское сравнение двух войн, мода солдат, офицеров и генералов, сражавшихся с немцами второй раз за тридцать лет, носить царские и советские награды по соседству.

На некоторое время эта тенденция сохранилась и после войны. В литературе и исторической науке цивилизационный подход если не вытеснил классовый, то встал вровень с ним. Допустим, блестящее первое издание «Истории дипломатии» за авторством коллектива с участием Евгения Тарле и Алексея Нарочницкого критиковало русских царей примерно по тем же лекалам, что и Алексей Толстой: не потому, что они эксплуататоры, а потому, что плохо отстаивали интересы страны. А в книге «Захватническая политика германского империализма на Востоке в 1914–1918 гг.» доктора исторических наук (затем профессора) Филиппа Нотовича, вышедшей в 1947 году, Брестский мир трактовался как вклад в итоговую победу Антанты: «После Брест-Литовского мира немецкие захватчики должны были держать в советских областях вначале больше миллиона, а позже около 500 тыс. солдат, а вместе с австро-венгерцами около 800 тыс. Германские грабители не получили столько продовольствия и сырья на Украине, сколько они рассчитывали получить и которое им нужно было для победы над Антантой. Красная Армия и советские партизаны оказывали упорное сопротивление немецким грабителям, изматывали и изнуряли их военные силы. «Между тем это превращение войны в явно грабительскую подорвало всю германскую армию, а соприкосновение с Советской Россией внесло в эту армию трудящихся масс Германии то разложение, которое сказалось через несколько месяцев».

Когда германские армии начали терпеть поражение (с июля 1918 г.) на Западном фронте, верховное командование не смогло перебросить туда свои оккупационные войска с Украины, так как немецкие гарнизоны там находились, как в осаждённой крепости, а страна была объята пламенем восстания. «Непобедимая» германская армия была в конце концов деморализована и разбита в постоянных боях с Красной Армией и советскими партизанами. Советская Россия связала на своей территории десятки вражеских дивизий и тем самым оказала большую помощь армиям Антанты, перешедшим в решительное наступление на Западе. Германской армии пришлось после её разгрома отдать по Компьенскому перемирию 11 ноября 1918 г. победителям — французам, англичанам и американцам — всё своё вооружение и транспортные средства: артиллерию, пулемёты, воздушный и морской флот, подводные лодки, паровозы, вагоны и грузовые автомобили. Лишь такой ценой она смогла купить себе милостивое разрешение победителей отправиться домой «налегке», с одним ручным оружием». Точка зрения, кстати, вполне справедливая, как и то, что благодарности от «партнеров» в который раз не последовало.

Послесловие

Белорусская земля – удивительная земля. Она занимает промежуточное, противоречивое место в геополитических и историософских процессах Русского Мира, как в прямом территориальном, так и в символическом и персональном смысле. Здесь родился один из творцов советского геополитического могущества, «мистер Нет» Андрей Громыко, из этих краев вышли предки Федора Достоевского, провозгласившего миссией России «всечеловечность», и Вадима Цымбурского с ровно противоположной концепцией «острова России». Здесь наращивало свои темпы как отступление, так и наступление Советской армии в годы Великой Отечественной. И одновременно – именно здесь были подписаны три унизительнейших для России документа за последнее столетие, три признания в геополитической катастрофе, три акта капитуляции: Брест-1918 (Цымбурский, впрочем, считал примерно «брестские» границы России не трагедией, а благом), Беловежье-1991 и два Минска, 2014 и 2015 годов.

Минск 2014-2015 выглядит особо удивительно и унизительно, давая фору и Бресту, и Хасавюрту. Это было спасение даже не российского, а откровенно враждебного России режима, а спасательный круг был брошен данному режиму после того, как его наголову разгромили простые русские люди Донбасса и добровольцы из РФ. Возможно, через сто лет историк-исследователь, объективно проанализировав Минские соглашения, признает их вынужденными и неизбежными, а решение РФ стать их гарантом – стратегически дальновидным с точки зрения русских национально-государственных интересов. Некоторые впечатляющие детали президентского послания от 1 марта дают оптимистам надежду на такой исход.

Однако здесь и сейчас Минск выглядит закономерной точкой траектории скольжения от Бреста к Беловежью и далее.

 

Автор: Станислав Смагин

Журналист, публицист, критик, политолог, исследователь российско-германских отношений, главный редактор ИА "Новороссия"