Рубрики
Блоги Размышления

В кого верил Фёдор Михайлович?

Прежде чем сказать о бесах Достоевского, следует сказать о его  боге. Когда станет понятно, кому молился писатель, станут понятны и те, кого оно называл бесами.

В кого верил Фёдор Михайлович? Кому поклонялся и чьи заповеди чтил? В отечественном литературоведении и философии принять считать, что бог Достоевского – это бог Евангелия, бог Нагорной проповеди и бог сугубого моления в Гефсиманском саду.

Фёдор Михайлович видится новым мужем апостольским, использующим русскую литературу для проповеди благой вести. Князь Мышкин, Родион Раскольников,  Алёша Карамазов  – это его притчи, подобные евангельским, в которых он призывает своих читателей вспомнить о жизни вечной и вернуться на стези правды. Его образ, как писателя, напрямую связывается с православием.  Фёдор Михайлович – православный автор. В том же самом смысле, как например, Иван Шмелёв и Василий Розанов, только гораздо  глубже, через экзистенциальную философию. Лев Шестов  –  самый глубокий из его комментатор – так прямо и говорил: Достоевский ближе к Ницше и Кьеркегору, чем к Игнатию Брянчанинову.

Бог Достоевского, как выясняется при более детальном рассмотрении  – это не бог мистика и даже не бог праведного Иова, хотя и рядом. Речь идёт о каком-то более конкретном, более осязаемом божестве, схожем  с богом ветхого завета. Главная черта этого бога – немилосердность. Бог Достоевского карает и только карает. Принятие раскаявшегося грешника в его понимании есть минутное ослабление кары. Бог не радуется и не плачет, как плакал и радовался Христос . Он только гневается, подозревает, мстит. Пожалуй, он похож на ветхозаветного Молоха, требующего от своих поклонников  человеческих жертв.

Какой контраст с богом тогдашних мистиков, с тем же Паисием Величковским. У того сплошь фаворский свет, лёгкий воздух, прозрачность. Всевышний являет себя в тонких радостных настроениях, в глубоком озарении ума, он само счастье, седьмое небо.

Что общего между ним и мрачным идолом Раскольникова и Сони Мармеладовой? Соня постоянно в слезах, заламывает руки, её мать сошла с ума, отце спился. Родион одержим безумной на первый взгляд идеей, ведёт себя не естественно. Вообще, мир Достоевского – мир странных поступков, мир сумасшедших разговоров, мир бреда. Атмосфера первых христианских общин: с говорением языками, литургийным неистовством и пророчествами, описанными в деяниях святых апостолов. Сцена с чтением истории о воскрешении Лазаря, вроде бы о Христе, вроде бы призыв к покаянию, но чувствуется, что это метафора, намёк на нечто более существенное и важное. 

Религиозность в интерпретации Достоевского получает привкус двойственности: сверху вроде бы всё, как и должно быть, но сердцевина, это чувствуется, абсолютно о другом, евангелие проходит мимо, оставляя после себя знакомую  форму и ничего кроме.

Если мы обратимся к исторической литературе о том времени, мы увидим, что тогдашний русский бог практически сливался с фигурой императора. В книгах масса примеров религиозного поклонения помазаннику, причём настолько истового, что фигура традиционного бога становится излишней.  Император, стоящий рядом с царскими вратами, был не образом Христа, но самим Христом. В каком-то смысле, наращивание Петербургом административной мощи, привело ко второму пришествию Христа. В славе и силе.

Старообрядческое видение макабрической  фигуры российского императора, сменившей понятного, привычного, освященного традицией православного царя, как Антихриста до определенной степени оказалось верным.

Оставив Москву и переместившись на север, бывшие князья сбросили с себя старые одежды легитимности и обратились к неприкрытому  управленческому цинизму. Император обладал настолько широкими возможностями, мог там много, и это много было так насущно и ощутимо, что библейский персонаж терялся в его тени.

Старый бог являл себя в стихийных бедствиях, в буйствах природы, но российский император не уступал ему. Возможно, Христос и обратил воду в вино, возможно, накормил тысячи пятью хлебами. Зато российский император умел организовать рекрутский набор и умел быть жестким в отношении непокорных. Этого вполне достаточно, поскольку и то и другое определяло направление жизни сильнее, чем засуха и слишком долгая зима.

Император мог вознести до небес, он устраивал, вольно и невольно, состояния, и он же мог обрушить целую традицию. Иногда огнём и мечом, как в средневековье, иногда административными мерами, реже – словом. Набор средств не так уж и важен, хотя брутальное насилие, без сомнения, оставалось на первом месте по части влияния на умы и настроения. Главное – масштаб их применения и масштаб результатов.

Опять же, не важно – во благо или во зло. Как утверждал Кант, человеческое сознание крайне чувствительно именно к размаху. Великое зло, в отличие от малого, вызывает не ненависть и желание мести, а священный трепет, то самое нуминозное переживание Рудольфа Отто.

Видя строительство целой вселенной – Санкт-Петербурга – абсолютно чуждой и непонятной обывателю, он – обыватель то есть – помимо своей воли становился на колени перед её автором. Не перед распятым на кресте и в третий день воскресшим, но перед сидящим на троне. Готовым, как рассказывал Александр Герцен о Павле Первом, безнаказанно сжечь пару-тройку деревень ради собственного пошлого каприза. Вот  она – наглядная сила, наглядное вседержительство.

На таком фоне бог, удлиняющий день по горячей молитве Иисуса Навина, на вторых ролях. А местный чиновник, обличенный властью надзирать и наказывать, сильнее местного же преподобного из святцев с его родником или колодцем, иногда целительным, иногда нет.

Когда я говорю о силе,  я имею в виду способность произвольно, ради своего, якобы государственного,  интереса разрушать индивидуальные планы. Не только экономические.

Возвращаясь к Достоевскому, повторяем вопрос: тот бог, о котором он так много думал, перед которым каялся и которому призывал поклониться все народы  – кто он? А может это просто император российский, увиденный из сибирской ссылки, как кровавое и всемогущее божество? Может, он не просто увидел  его таковым, но и поклонился? Не выдержал диавольского искушения, пал ниц перед силой, готовой сокрушить и кости его и душу.

А что, если Достоевский, вместе с современным ему российском обществом есть ничто иное, как община полусознательных вероотступников?

Первые христиане, как известно, шли на смерть, когда им предлагали бросить щепотку ладана на раскалённый жертвенник перед статуей римского самодержца. Они ставили своего Христа – бессильного бога в лохмотьях, выше окруженного легионами хищника на троне.

Здесь же, в России, тихой сапой, без лишних объяснения да  и вообще без слов, Христа забыли ради того бога, обитающего на берегах Невы.

Будь это обычный феодальный насильник, каких в истории человеческого рода были тысячи, Достоевский, наверно, остался твёрд в вере христианской, но тут он оказался в руках персонажа, чья власть и чьё умение этой властью пользоваться себе во благо просто колоссально. Тогдашнее сознание ещё и не догадывалось, до какой степени простираются возможности опытного администратора, имеющего на руках необходимые инструменты.

Если так, то кто тогда бесы? Где обитает диавол? Через кого в наш мир приходит грех? Ответ очевиден  – бесом является тот, кто не верит в императора. Причина не важно. Революционер он или монашествующий, Христос его надежда или Прудон – раз не трепещет перед портретами  его Императорского Величества, значит бес и слуга сатаны.

Религия Достоевского – религия насмерть испуганного, абсолютно  сломанного дисциплинарным  насилием человека. Он стоит один  в ледяной  пустыне перед  каменным сфинксом, чьи губы перемазаны жертвенной кровью. Ему страшно, он боится совершить лишнее движение, чтобы не навлечь на себя гнев. И каждый, кто попытается понудить его к поступку, хотя бы отдаленно идущим вразрез с не высказанной волей сфинкса, будет им проклят и причислен к преисподней. 

Автор: Максим Горюнов

Публицист, блогер, аспирант философского факультета МГУ им. М.В. Ломоносова

Обсуждение закрыто.