Политико-эстетическое содержание вышедшей на днях книги привело меня в ЦДХ, где в белой палатке, напоминающей санитарную, в пятницу 13-го, состоялась презентация труда Игоря Чубарова «Коллективная чувственность: Теории и практики левого авангарда». С содержанием книги я имел возможность ознакомиться ранее, но именно собрание в ЦДХ дало повод высказать свое мнение о прочитанном. Пересказывать всю работу бессмысленно, потому что отклик получится по объему равный книге, да и зачем это делать, лучше прочесть ее самим. Все затронутые автором проблемы пересказать также не позволяет объем и формат статьи. Я хочу всего лишь поделиться мнением относительно некоторых фрагментов работы, привлекших мое внимание.

Сразу скажу, что меня привлекает не только и не столько левый авангард, сколько возможность получать, при помощи исследователей, описание практик и теорий, всякого рода эксцерпции (выписки и извлечения) из прошлого с пользой для настоящего. Более того, меня интересуют не столько «улучшение понимания прошлого», сколько перемена к лучшему настоящего — при помощи добытых теорий и практик, оказавшихся большей частью бесполезными в прошлыми, но, возможно, чем-то пригодными в настоящем.

Автор «Коллективной чувственности» признается, что его намерения — спасение левого авангарда от отчуждения и забвения в настоящем. Установка «никто не забыт и ничто не забыто» мне также понятна как историку философии. Недостаток идей в настоящем заставляет многих гуманитариев заниматься реанимацией мыслителей и традиций. Также привлекла внимание попытка автора доказать, что позитивное содержание левого авангарда — поиск ненасильственных форм сосуществования. В общем, во многих отношениях мне интересно было почитать книгу, тем более зная, что у нас имеются и другие проекты «использования искусства», хронологически близкие к тем, что изучал автор.

Автор понимает искусство как «опыт производства образов», разнообразно отвечающих на практики подавления и насилия в обществе. Однако подобный опыт играет основополагающую роль как в освобождении человека, так и, возможно, одновременно в его закабалении, не исключено даже что и в окончательном. Поэтому интересует данный опыт автора лишь постольку, поскольку может стать, во-первых, частью современного политического процесса, во-вторых, «мыслительного и экзистенциального проекта субъекта», т.е. в той мере, в какой литература и искусство в целом способны изменять нас и окружающую действительность, а не только развлекать, утешать и приносить удовлетворение. На взгляд автора, именно левые художники задали эксперименту пути развития в плане организации коллективной чувственности, выраженной в формах нового быта и нового языка, формах общения индивидов и социальных отношений, однако проект тот был деформирован и выведен из оборота повседневности сторонниками традиционных подходов к искусству (функционерами советской власти и придворными художниками). Игорь Чубаров исходит из понимания литературы и искусства как социального, антропологического опыта производства образов и вещей, выработки идей и строения отношений, а не только как одного лишь из видов или жанров индивидуального художественного творчества, предполагающего самовыражение личности или отражение наличного бытия. Это предопределяет отношение к избранному им предмету не как к объекту традиционного герменевтического и психолингвистического анализа художественных произведений, но к его рассмотрению в качестве культурно-исторического феномена, отраженного в субъектах рефлексии, требующего от исследователя активной критической позиции по его повторной актуализации и даже спасению от отчуждения и забвения в настоящем.

Феномен русского художественного авангарда в лице его наиболее значимых фигур и направлений нельзя обсуждать вне контекста, он не может быть без искажений и подмен изъят из сопутствующего ему революционного эксперимента большевиков. В противном случае произведения авангардного искусства часто предстают ущербно и в несобственных формах. Но автор не столько претендует на восстановление аутентичных авангардных произведений, сколько затевает реконструкцию логики их «продуманных руин», взяв при этом в проводники Вальтера Беньямина да поглядывая в сторону Подороги. У искусства, по глубокому убеждению автора, есть своя собственная политика — «политика чувственности, тел и образов», которую художникам совсем не обязательно заимствовать у профессиональных революционеров и политиков. Но он не дает ответов, кто же из них более ценен для истории, кто оказывает влияние на события? В состоянии ли влиять на общество эта «политика чувственности», и в состоянии ли «художники» быть соучастниками политического? Не отведенна ли им ролью приспособленцев, метафорически выражающих все то, что другие уже сделали или скоро сделают без участия представителей эстетического цеха?

Книга Игоря Чубарова — политико-эстетическое суждение, развернутое на четырех сотнях страниц, включая русскую и зарубежную библиографию, актуальная, великолепно исполненная в условиях социальных перверсий и агрессивной научной среды, отторгающей иные практики, опыты,  и эксперименты, академическая работа. Автор привлекает большой объем эмпирического материала и интерпретирует его согласно собственной  методологии. Однако меня не прельщает язык описания, который он выбирает в некоторых случаях своего повествования. Это гуманитарный новояз, сформировавшийся на пренебрежительном отторжении советского прошлого (еего эстетики и практики, искусствоведения) и восторженном подражании модернизированному структурализму. Я принимаю разные способы описания, если всякого рода семиотические изыски ведут к смыслам, первопричинам, реальным механизмам, меняя прежние представления. Но часто в текстах современных авторов встречаются просто новые стили описания, которые пересказывают ситуацию на новый лад, перелагают историю в новых терминах, не столько приближая нас к разгадке, сколько делая проблему еще более загадочной и создавая иллюзию, что только данный способ в состоянии решить ее. Кто-то просто скажет, что «помещик приказал выпороть на конюшне своего крепостного», но другой посчитает нужным изложить это насилие как «тотальную несправедливость социального, что манифестируется в сингулярности акта принуждения, перверсивной практикой неизжитого архаического»… Игорь Чубаров, конечно, пытается идти срединным путем, избегая бытовой простоты и симулятивности квазинаучного сознания, однако местами я все же замечаю игру словами. За всеми удачными (и не совсем) оборотами речи видна иная реальность, воспринимаемая разработанной авторской «оптикой», особая среда обитания, сфера мыслей, которую он хочет репрезентовать в нашем мире.

При этом меня не покидало ощущение, что транскрибируя реальные ощущения знаками из арсенала своей семиотики, он часто все выводит за скобки, и остается слово, лишенное содержания. Когда он рассуждает «о боли», как в обществе формируются репрессивные машины по причинению боли (и символической, и физиологической), то хочется ткнуть его булавкой и сказать: вот она боль, здесь и сейчас. Твои же суждения о боли к ней не имеют отношения, потому что ты все время имеешь дело с чужими описаниями боли, часто также использовавшими описания.

Игорь Чубаров затрагивает важную тему, анализирует опыт, значимый и для политики, и для эстетики — опыт насилия. Он предпринимает поиски адекватного языка описания этого опыта, и чтобы «прыгнуть» высоко над повседневностью, ему пришлось отступить далеко назад, чтобы получше разбежаться. В итоге он упирается в Достоевского и Толстого: двух знатоков «репрессивного опыта свой эпохи», и излюбленных объектов аналитиков культуры, в том числе и тех, кто постигает душу семиотикой тела. Смахнув все их творческое наследи со стола, автор оставляет  для пояснения своей идеи лишь «После бала» Толстого да «Записки из мертвого дома» Достоевского. Размяв посредством нескольких цитат из Подороги воображаемые «телеса» Федора Михайловича и Льва Николаевича, Игорь начинает свое письмо современникам, используя язык телесности, выстраивает оппозицию «барское и рабское русской литературы», «разночинное и помещичье-усадебное», выявляет степень вовлечения деятелей искусства в реальные и умопостигаемые акты насилия. К феномену насилия автор книги относится как к чему-то сугубо семиотическому, забыв, точнее, задвинув на дальний план физиологические основания и социально-исторические условия, наслаждаясь стихией символического. Он представляет тот тип наблюдателей, что описывая порку розгами, не слышит воплей жертвы, зато внимательно наблюдает за Достоевским и Толстым — нет ли на лице у них признаков скрытого удовольствия. Конструируя сцены насилия с помощью своей универсальной машины описания, он создает фрагменты описания, где насилие исчезает, остается «насилие» как набор символов. Его феноменология боли не приводит к изменениям в сфере практик насилия. И вообще выборка писателей выглядит не совсем удачной: двух не достаточно, выбранные тексты (даже при тенденциозном разборе) не дают оснований для решения проблемы, и не приняты в расчет иные факторы. Оставлены без внимания дневники Толстого, не учтено (упущено из виду) уничижительное отношение к писательству на публику, которое он затем с удовольствием поменял на дратву, шпандырь, шило, острый ножичек да кусок кожи размером с крупного литературоведа, чтобы стачать пару сапог. И Достоевский в поисках сюжетов, на что только не обращал он внимания; от собственных же грешков и мелких пороков избавлялся тем, что выставив их выпукло напоказ, через персонажей, приводил их к раскаянию, доводя читателя до неконтролируемой жалости, вызывая, словно сырым луком, слезы сострадания и прощения; и эти «экзистенциальные капли» с терапевтическим эффектом он принимал с утра до вечера, вдохновляя себя на новые труды.

Но вернемся к левому русскому авангарду, который для Игоря Чубарова прежде всего —умопостигаемая идея, а не историческое осуществление некоего художественного проекта, развитие направлений или жанров искусства. При словосочетании «умопостигаемая идея» я инстинктивно представляю Канта, однако сам автор использует его как оборот речи, чтобы скрасить переход между абзацами, поскольку для него учитель, который «все сказал» (autos epha) — Вальтер Беньямин. Левый русский авангард для него актуален именно в этом неуловимом качестве — собственной идеальной, необязательно реализуемой, а скорее «контрреализуемой исторической возможности». Однако он реализовался в книге, которая была представлена на форуме дельцов книжного рынка и полит-менеджеров искусства. После ее презентации, на прилавке рядом появился торт, украшенный так же, как и обложка книги. Но если идеями монографии автор щедро поделился с гостями, то шедевр кондитерского искусства решил унести с собой. Народ разошелся, чтобы делать селфи на фоне картин и скульптур, корешков книг. И коллективная чувственность, установившаяся на полтора часа, что шла презентация, распалась, теория осталась в книге, левый авангард, давший автору смысл существования на несколько лет и вдохновивший на желтый джемпер, все же не станет практикой нашего времени. Но поиск ненасильственных форм сосуществования продолжится, а хорошим подспорьем в этом окажется прекрасная по содержанию и экспрессии выражения книга Игоря Чубарова «Коллективная чувственность: Теории и практики левого авангарда». Она будет интересна всем тем, кто одновременно и в искусстве, и в политике.

Историк философии, профессор философского факультета Московского государственного университета имени М.В. Ломоносова

Похожие материалы

Это – настоящая «Православная Русская Весна» всей Исторической Руси, Великой, Малой и Белой!...

За прошедшие восемь с лишним веков границы страны то расширялись, то сужались, она меняла династии...

Тереза Мэй стала заложницей Брексита и обострившейся межпартийной борьбы. Ее упорство в отстаивании...