За время, прошедшее с момента написания мной этого текста, произошли два значимых события – Антимайдан, с последовавшей острой дискуссией в соцсетях о его целесообразности, и убийство Бориса Немцова, сразу за которым началась организованная массовая истерика с обвинением в этом убийстве Кремля и лично Путина.

Оба эти события не повлияли на предложенную в этом тексте концепцию. В частности, убийство Бориса Немцова и последовавшая замена оппозиционного Марша мира на траурное шествие также ничего не меняют.

Обострение в связи с этим убийством невротических реакций либерально-антисоветской интеллигенции не вернут ей кредит доверия нашего народа но и, увы, не сделают большинство нашего народа менее пассивным. Так что пока, к сожалению, остается только надеяться на трезвую реакцию наших властей.

***

Я уже много лет с огромным удовольствием читаю публицистические тексты Ильи Смирнова. Привлекает меня в них то, что наши оценки и событий современности и  недавнего прошлого, и прошлого уже давнего, но продолжающего оставаться актуальным, почти всегда полностью совпадают. Это обстоятельство меня просто поражает. Поскольку и у Смирнова, и у меня довольно мало таких «полных единомышленников». И все это  при том, что мы с Ильей лично не знакомы.

В чем выражается это совпадение оценок исторических событий и событий современности? Во-первых, судя по всему, мы со Смирновым оба являемся моралистами, причем довольно сходного пошиба. То есть мы оцениваем происходящее и происходившее по одному простому критерию — насколько хорошо жилось или живется большинству людей? Иначе говоря, мораль у нас, в значительной мере, социалистическая. Что бы там, Карл Маркс и не говорил о несовместимости морали и социализма.

Во-вторых, мы, исходя из этого критерия, склонны видеть в различных событиях российской действительности  и хорошее, и плохое. То есть мы не влюблены ни в один из российских политических режимов  и не испытываем ни к одному из них идеологической ненависти.

«Эка невидаль!» — скажете вы. Да так, наверное, большинство нашего народа думает. Но это возражение бьет мимо цели. С одной стороны, большинство нашего народа думает именно так. Но, с другой, это большинство не зря называют «молчаливым». Оно безгласно. Прежде всего, потому, что его голос в публичном пространстве практически не представлен. А если иногда этот голос и пробивается, то сразу забивается голосами «крикливых меньшинств».

И уже только тем, что мы по своим взглядам близки молчаливому большинству,  мы очень сильно отличаемся от большинства российских политических публицистов, которые обязательно во что-то влюблены — будь то «Россия, которую мы потеряли», «великий, могучий Советский Союз», «наши молодые, неокрепшие демократия и рынок» или «наконец-то наступившая долгожданная стабильность». Соответственно, будучи во что-то из вышеперечисленного влюблены, эти публицисты обязательно что-то остальное из того же списка ненавидят. И, в одном из российских политических режимов видят только хорошее, а в остальных — только плохое.

Но молчаливое большинство не только потому безгласно, что его взгляды в публичном пространстве вытеснены взглядами крикливых меньшинств. Молчаливое большинство еще и не склонно к публичному высказыванию своих мнений. К сожалению, наш народ как безмолвствовал, так и продолжает безмолвствовать. Причем, слово «безмолвствует» означает не молчаливое негодование, как изначально у Пушкина, а трусоватое выжидание.

Более того. Несклонность молчаливого большинства к публичному высказыванию своих оценок связана отнюдь не только с социальными страхами, о которых я говорил выше, тут присутствуют еще два мотива. Во-первых, особого рода «застенчивость», то есть боязнь любой негативной оценки со стороны другого человека, приводящая к тому, что «лучше промолчать, чем услышать возражение». В результате, люди, мыслящие совершенно одинаково, либо в общении помалкивают и обходят острые вопросы, либо отделываются расхожими банальностями, в которые сами нисколько не верят.

Во-вторых, молчаливость нашего большинства связана еще и с тем, что оно не уверено в собственной правоте. То есть люди испытывают какие-то чувства, но не уверены в том, что эти чувства правильные. И поэтому их очень легко сбить с их позиции любым напыщенным окриком.

И вот здесь я, наконец, прихожу к той третьей черте, которая, как мне кажется, объединяет нас с Ильей Смирновым. Мы, в отличие от молчаливого большинства, своим чувствам верим. Причем, не одному из этих чувств, а всем сразу.

Буду далее говорить только за себя, но сильно подозреваю, что Илья Смирнов чувствует и мыслит по поводу собственных чувств весьма сходно.

***

Например, чувство отвращения и брезгливости от навязчивой и безвкусной советской пропаганды позднебрежневских времен и чувство гнева и негодования на наглых хамов, запрещающих мне публично высказываться о том, о чем я считаю нужным, или читать те книги, которые я желаю прочесть, никак не мешают мне восхищаться советской моделью социального государства и считать ее одной из лучших в мировой истории и образцом для подражания.

И при этом я совершенно не желаю прислушиваться к хору голосов, звучащих наперебой одновременно от коммунистов и либералов, пытающихся меня убедить в том, что де «одного без другого не бывает» и что «к реальности надо относиться реалистически».

Меня не убеждает, даже когда эти мысли высказываются серьезными и мною уважаемыми людьми. Несколько лет в эпоху перестройки я ходил на семинар к Виктору Ивановичу Данилову-Данильяну. Он объяснил мне, как устроена наша экономика, что в ней надо менять, и как именно. От него я научился вере в эффективность постепенных институциональных реформ и неприятию рыночного экстремизма.

И вдруг Виктор Иванович стал министром в гайдаровском «правительстве реформ». При этом мы, участники его семинара, отлично понимали, что Данилов-Данильян не тот человек, который будет участвовать в деле, не соответствующему его убеждениям, просто из карьерных или корыстных побуждений.

На вопрос Виктор Иванович ответил так: «Для проведения реформ по тому варианту, который я предлагал, требуется лояльная и эффективная бюрократия. А ее у нас больше нет. Проводимая политика превратила бюрократов в законченных коррупционеров. Следовательно, надежды остались только на рынок». При всем уважении к Виктору Ивановичу, я не поверил в это в 1992 году и не верю до сих пор.

Точно также я не понимаю, почему я должен принимать те или иные убеждения «в  нагрузку» к тем убеждениям, которые я имею. Почему, если я верю в социальную справедливость, я должен восхищаться всевозможными Лениными-Сталиными? А если не хочу восхищаться Лениными-Сталиными, то якобы должен восхищаться Троцким? А если и того не хочу, то, значит, я  «европейский социал-демократ» и должен, якобы, бороться за права мигрантов и педерастов.

А я вот, представьте себе, за социальную справедливость, и при этом за ограничение миграционной политики и за традиционные семейные ценности. И совершенно не понимаю, почему если я поддерживаю эти ценности, то должен  негативно относиться к демократии, рынку и правам человека?

И почему, если меня многое восхищает в нашей дореволюционной истории, включая институт монархии, то я должен считать, что у революции в России не было объективных причин, и она была результатом заговора? И почему, если я возмущаюсь угнетением крестьянства при дореволюционном режиме и негативно отношусь к «столыпинским реформам», то я должен, якобы, поддерживать большевиков?

И почему, если я с 1992 года возмущаюсь политикой «украинизации» и вообще массовыми нарушениями прав человека на Украине, то я должен верить в то, что «украинцев изобрели в австрийском генштабе» или в то, что «Украина задумана как антирусское государство, и пока она существует, все это будет продолжаться»?

Конечно, сегодня «после Крыма» ситуация несколько улучшилась. Голос молчаливого большинства стал лучше слышен. Крикливое либеральное меньшинство, кажется, уже окончательно потеряло кредит доверия. Но все равно остается опасность того, что на место либерального меньшинства придет какое-нибудь не менее крикливое «имперско-патриотическое» и будет учить нас уму-разуму. Не говоря уже о том, что пока не понятно, насколько устойчив «крымский консенсус», и в случае разочарования в нем, каковы будут идеологические последствия.

***

Вот теперь, наконец, я могу перейти к разбору статьи Ильи Смирнова «Цугцванг-1991». Формально статья посвящена объяснению причин, по которым «свершилось неизбежное» в 1991 году. Но поскольку текст написан в ответ на вопрос редакции «Русской идеи» о причинах почти миллионных митингов тогдашней «демократической оппозиции» в 1991 году «на Манежке», то он, я полагаю, может рассматриваться и как ответ на этот вопрос.  Вопрос сегодня актуальный в связи с крайне антипатичным и редакции «Русской идеи», и мне, и, полагаю, Илье Смирнову, «маршем мира», назначенным нынешней «демократической оппозицией» на первое марта.

Насколько я понял текст Смирнова, причин он видит две. С одной стороны, это процессы классовой борьбы в перестроечном СССР. Номенклатура, желавшая обменять власть на собственность, смогла сделать своими сторонниками миллионы советских людей, имевших разного рода мелкобуржуазные интересы.

Здесь Смирнов делает два очень важных замечания. Во-первых, то, что фантастическая эффективность полулегального малого бизнеса в позднебрежневские и перестроечные времена объяснялась исключительно его вписанностью в советскую экономику с дешевым сырьем, энергией и транспортными тарифами.

Во-вторых, то, что если даже советский малый бизнес и был изначально честным, и его негодование на советские запреты было искренним, то этот бизнес чрезвычайно легко поддавался коррупции и внутреннему разложению, и, в этом смысле, оказался достойным союзником рвущейся к власти переродившейся номенклатуры.

Второй причиной того, что все получилось так, как получилось, Смирнов видит чудовищную бездарность и контрпродуктивность защитников советской власти и их союзников из национал-патриотического лагеря. Не предлагая ничего разумного в сфере экономических и политических реформ, эти люди занимались оправданием сталинских репрессий, да борьбой с евреями, масонами и рок-музыкой.

С обоими объяснениями Смирнова я согласен. Сам хорошо помню, как, послушав выступления коммуниста-экономиста из Объединенного фронта трудящихся, я подумал: «Уж лучше демократы, как они мне ни отвратительны, чем эти».

Да и буржуазное перерождение деминтеллигенции тоже было мне очевидным. Помню, как моя приятельница взялась издавать всяческие, по ее мнению, «хорошие книжки». А когда я спросил ее, какой процент от прибыли она собирается платить любимым авторам, она с возмущением ответила: «Хрен им, а не процент! Гонораром обойдутся! Это я, а не они, достаю бумагу через райком партии».

Но, соглашаясь со смирновскими объяснениями, мне они кажутся, тем не менее, недостаточными.  Во-первых, из них может возникнуть впечатление, что борьба в перестроечном Советском Союзе, причем, как идеологическая, так и классовая, велась между двумя лагерями — блоком будущей буржуазии и ее сторонников и блоком защитников советской власти. Однако борьба была гораздо более многомерной.

Здесь позволю себе первый раз себя процитировать. Вот как я описывал эти процессы в 2000 году. Это кусок из проекта программы Социал-демократической партии России, который я тогда написал:

«Казалось бы, наиболее опасными для жизнеспособности советского строя могло бы стать накопление кризисных явлений в сфере национальной экономики или обороноспособности, но причиной его гибели стали совсем не они.

Фатальными для советского строя стали процессы, которые поверхностному взгляду могут показаться субъективными и эфемерными, но по сути своей являлись выражением глубочайшего структурного противоречия советской системы. Эти процессы — нарастающая оппозиционность образованных слоев и раскол в правящем классе.

Советская система содержала в себе глубочайшее структурное противоречие между деспотическим строем и его индустриальной базой. Необходимость развивать промышленность и поддерживать обороноспособность заставляла развивать науку и технику и поддерживать высокий уровень образования в стране. Однако ментальность, свойственная ученым и инженерам, плохо совместима с деспотическим советским строем. Кроме того, проблема перепроизводства аппарата, с которой столкнулся Советский Союз в последние десять лет своего существования, создала дефицит рабочих мест в сфере власти и управления. Таким образом, поздняя советская система регулярно производила социальный слой, который была неспособна ассимилировать.

Второе структурное противоречие советской системы обычно для систем такого рода и хорошо известно из истории. Это проблема глубокого недовольства части правящего класса негарантированностью своего положения, невозможностью передавать свой статус по наследству и невозможностью конвертировать свой статус в значимые денежные сбережения, которые можно было бы передавать по наследству.

В результате этих процессов правящий класс в последнее десятилетие советского режима раскололся на три группировки. Первая из них пыталась не видеть проблем и править по-старому. Во второй из них, особенно озабоченной проблемой конверсии статуса в собственность, постепенно вызревала готовность пойти на все ради достижения своих целей, вплоть до готовности вернуть страну на рельсы зависимого периферийного развития. Третья группировка, психологически связанная с оппозиционными настроениями образованных слоев, имела проект, опираясь как на базу на прогрессивные достижения советского строя, постепенно демонтировать систему деспотизма и привить к советской системе основы демократии, прав человека и социальной справедливости. Существует серьезное основание считать позицию этой группировки в советских верхах близкой к социал-демократической.

Когда эта группировка, возглавленная Михаилом Горбачевым, приступила к реализации программы структурных реформ, она была поначалу поддержана большинством советского образованного слоя. Но при проведении программы реформ группа Горбачева неверно оценила стратегическую обстановку. Она переоценила возможности в сопротивлении реформам первой группировки и недооценила возможности второй.

Все пропагандистское обеспечение реформ было построено на основе этой ошибочной диспозиции. И когда вторая группировка начала действовать, это стало для группы Горбачева неприятным сюрпризом.

Вторая группировка приступила к открытым действиям не сразу, а лишь после того, как накопившиеся в ходе проведения реформ ошибки начали вызывать недовольство основной социальной базы режима Горбачева, — советского образованного слоя.

Тогда эта вторая группировка, возглавленная Ельциным, выбрав в качестве политического молота рыночно-фундаменталистскую идеологию, умело направила недовольство советского образованного слоя в нужное для нее русло и, использовав как рычаг провал опереточного путча августа 91 года, умело осуществила «бархатный» государственный переворот декабря 1991 года.

Во-вторых, идеологические процессы, на мой взгляд, не ограничивались описанными Смирновым отвращением от советской пропаганды и соблазнами будущего капитализма. Я вижу еще, как минимум, два важнейших социально-психологических процесса, приведших к гибели Советского Союза.

Это, во-первых, коллективные невротические реакции антисоветской интеллигенции вместе с заражением этой антисоветской интеллигенцией своим неврозом значительной части ранее просоветской интеллигенции. И, во-вторых, это пассивность, мне так и хочется сказать, преступная пассивность, все того же молчаливого большинства, о котором я говорил уже выше. Здесь я позволю процитировать себя во второй раз. На этот раз из текста десятилетней давности. Я его написал к пятнадцатилетию «каскада путчей» 1991 года:

«Вообще, к августу я пришел в несколько смятенных чувствах. Я поддержал перестройку с первых же дней, как о ней объявил Горбачев. В течение пары лет я с энтузиазмом объяснял многим своим друзьям и знакомым, что в стране, действительно, начались реальные преобразования именно в том направлении, о котором мы мечтали годами. Друзья же мои говорили, что все это неправда, никаких изменений не будет, а если и будут, то только в сторону новых репрессий сталинского типа.

Каково же было мое изумление, как не прошло и пары лет, и все эти мои друзья и знакомые вдруг стали критиковать Горбачева за то, что проводимые им преобразования слишком медлительны и недостаточно радикальны.

Таково было поведение антисоветского меньшинства, к которому я принадлежал с юности. Но не менее удивительным было и поведение советского большинства. Стремительная эволюция его взглядов была для меня просто потрясающа. Так, к примеру, я начал задумываться, как объяснить моим знакомым из просоветской среды мое негативное отношение к роли КГБ в советском обществе. Трудность моя заключалась в том, чтобы донести мою точку зрения до людей, которые, насколько мне известно, относились к чекистам чрезвычайно уважительно. Так вот, пока я искал эвфемизмы и дипломатические ходы для того, чтобы не обидеть чувства моих знакомых, многие из них стали отзываться о советских спецслужбах в столь злобно-радикальных выражениях, какие я никогда себе не позволял.

В общем, апофигеем всех этих массовых настроений были митинги, на которых многие из моих знакомых гневно протестовали против тоталитарного советского режима, как-то при этом упуская из виду, что при тоталитарных режимах митингов протеста не бывает.

Экономические лозунги антисоветской оппозиции просто ввергали меня в уныние, поскольку из них было с очевидностью понятно, что в случае их реализации мы огребем по полной массовую нищету с чудовищным социально-экономическим расслоением. При этом объяснить моим оппонентам что бы то ни было оказывалось совершенно не возможно, поскольку в ответ на любую аргументацию, они попросту обзывали меня коммунякой. Последнее было тем более удивительно, что я был антисоветчиком и антикоммунистом с ранней юности, хотя и признавал ценными многие социально-защитные механизмы, действовавшие при советской власти.

В общем, в течение, наверное, более года перед ГКЧП, я чувствовал себя довольно одиноко. Мои взгляды вызывали глубокое неприятие у уцелевших советских людей как антисоветские, но еще более глубокое неприятие они вызывали у людей антисоветских как советские.

Главным мои потрясением в те дни была неадекватная реакция большинства нашего народа. Причем, я даже не знаю, чья реакция была более неадекватной — тех, которые побежали к Белому дому защищать Ельцина, или тех, которые остались дома…

Но довольно странным было и поведение большинства населения оставшихся дома. Я имею в виду, что те, кто не поддержал Ельцина, не поддержали также ни Горбачева, ни ГКЧП. И главное даже не в этом. Я не почувствовал у своих знакомых этого типа ни желания действовать, ни желания противодействовать, ни даже желания разобраться в том, кто прав, а кто виноват. Это-то равнодушие меня поразило больше всего.

Через несколько месяцев я отчасти понял причину этого равнодушия. Когда я где-то в начале 1992-го года начал в компании моих знакомых из этого лагеря ругать новые демократические власти, то, к моему удивлению, получил совершенно неожиданную для меня реакцию. Они меня одернули. Причем одернули именно в тех выражениях, в каких в советские времена меня одергивали, когда я высказывал в компании что-то слишком неосторожно антисоветское. Потом, конечно, эти люди привыкли к тому, что в ельцинские времена поругивать власть было относительно неопасно. Но тогда они этого еще не знали.»

Эти мои давние уже соображения ни в коей мере не являются критикой Смирнова, а только попыткой посильного дополнения его мыслей. И эти  добавления кажутся мне вполне актуальными. Поскольку инициаторы Марша мира и те, кто на него придут, являются отчасти теми же самыми  «рехнувшимися интеллигентами», о которых я писал выше, а отчасти их духовными наследниками и сторонниками.

***

Самым загадочным для меня здесь является то, что за прошедшие четверть века и смену уже двух, а то и трех поколений либеральной интеллигенции, градус ее помешательства ничуть не уменьшается. И, с другой стороны, несмотря на весь «крымский подъем», молчаливое большинство нашего общества, к моему большому сожалению, остается не намного менее пассивным, чем в перестройку.

Помешательство нашей либеральной интеллигенции все более кажется мне неизлечимым.  По крайней мере, мне не известны способы ее излечения. А  вот вопрос о преодолении пассивности большинства нашего народа кажется мне сегодня главным и решающим. 

Российский общественный деятель, публицист.

Похожие материалы

Националисты вполне объяснимо не поддерживают западнорусские идеи, но часто это отсутствие...

Человечество должно стать интернациональным, защищаясь объединением, или отказаться быть вовсе и...

Это книга о времени и человеке во времени. Время становится материальным. Оно остро, порой...