Разговор о перспективах атеизма в России или, наоборот, о перспективах теизма, как правило, сводится к обсуждению перспектив московского патриархата  – устоит ли он под натиском современности, выплывет ли? При этом игнорируется очевидный  факт – религиозная вера, сама эта склонность отказываться от логики, когда дело доходит до мировоззрения, скорее бессознательна, чем сознательна.

Человек рационален и циничен в частных делах, касаемых выживания. Поиск своей выгоды и пути наименьшего сопротивления приближает его к реальности. Когда же дело доходит до ответа на общие вопросы – почему есть что-то, а не есть ничто? —  методики поиска ответов меняется. Из сухого аналитика, склонного к скептическим суждениям, человек становится эмоциональным, склонным к аффекту, становится менее рассудительным, способен пленится совершенного бессмысленными, на первый взгляд, вещами. Об этом писали довольно много, особенно в двадцатом веке. Из последних — Жан-Мари Шеффер. 

В заключение к своей книге “Конец человеческой исключительности” он утверждает, что у нормального человека есть два вида знания – одно для решения бытовых вопросов, другое – для решения общих. Каждому знанию полагается своя логика; если эти логики сравнить, окажется, что они противоречат друг другу. Это, по мнению автора, не является проблемой, поскольку указанное противоречие крайне редко осмысляется.

Если положение дел именно таково,  если религия не есть устаревшая концепция, которую можно безболезненно заменить новым знанием, как это сплошь и рядом делается в практических отраслях, то откуда тогда сопротивление ей? Иначе выражаясь – раз религия, как считают философы первой величины, присуща человеку, является неотъемлемой его частью, то зачем критиковать её и прилагать усилия, подталкивая её к  исчезновению? Зачем идти против естества? В чём секрет настороженного и боязливого отношения?

Просвещение боялось веры и причина в том, что эпоха религиозных войн, как свидетельствую историки, была одной из самых кровавых в истории Европы. Вера, пусть и такая миролюбивая, как христианство, зовущая к непротивлению злу, исповедующая распятого Бога, в реальных политических и экономических условиях оказалась не менее опасной, чем вера языческая, содержащая в себе несравнимо больше поводов для насилия, чем Новый Завет.

Как утверждает этнолог Клиффорд Гирц, львиная доля антирелигиозной риторики, начиная от памфлетов и заканчивая рафинированными философскими трактатами, мотивировались ужасами недавнего противостояния католиков и лютеран. Европейский мыслитель, призывавший бороться с религиозностью, обосновывал своё требование желанием мира. Гирц утверждает, что боязливое отношение к верующим, отчётливо заметное в работах, например, Канта, сродни жесткому и бескомпромиссному неприятию любой идеологии и любой пропаганды, имевшему место быть после Нюренбергского процесса.

В российской истории приблизительный аналог религиозных войн – хроники старообрядческого раскола, переполненные эпизодами насилия и произвола. Если подходить формально, то именно вера, религиозный фанатизм, привела к печально знаменитым гарям – актам добровольного самосожжения верующих. Она же спровоцировало неисчислимое количество конфликтов, сломанных судеб и страданий, которых можно было бы избежать. В этом смысле антирелигиозную риторику просвещения надо понимать как защиту от  насилия, равно как и, сильно обобщая, постмодернистская атака на нарративы питалась страхом вновь оказать в ситуации тотальной войны и тотальной мобилизации. Разрушая храм или отрицая догму, тот же Вольтер, видел себя защитником от постоянно нависающей угрозы. Религия попов, как говорил Кант, всегда чревата, она, выражаясь метафорически, беременна злом и нет другого пути, кроме как уничтожить её, лишив возможности влиять на умы.

Можно предположить, с большой, конечно, натяжкой, что программа большевиков, видевших себя авангардом просвещения, по уничтожению русской православной церкви была инициирована теми же соображениями.

Крайне показательна выбранная ими стратегия – атакуя веру, они атаковали, прежде всего, институт. Целями были храмы, монастыри, образованное духовенство, учебные заведения и коммерческие предприятия, питавшие институцию потоками денежных средств. Предполагалось, что достаточно разрушить созданную Романовыми инфраструктуру и вера сама собой утратит власть над умами людей. Была прочная увязка стен храма, поющего внутри хора и угрозы коллективного религиозного помешательства.

Однако последующий ход событий наглядно показал – угроза иррациональность – ведь опасна именно она — после уничтожения церкви, никуда не исчезла. Успех пропагандисткой машины, та лёгкость, с которой  поддавались ей люди даже в случаях, когда пропагандируемое было явной ложью и напрямую угрожало их собственному благосостоянию, дало повод усомниться или, по крайней мере, задуматься над правильностью выбора объекта для атаки.

К 41-у году православная церковь была практически уничтожена, её место заняли наука, кинематограф, литература – гарантировано светские, разумные объекты и, тем не менее, вопреки ожиданиям, иррациональность в поступках не исчезла, а неотлучно следующая за ней тяга к конфликтам осталась в силе.

Религиозное сознание, лишившись церкви, перестроилось, нашло другие формы, более индивидуальные, менее открытые. Всеобщего и окончательного вразумления не произошло и, следовательно, угроза возращения религиозных войн, которая так страшила  сторонников просвещения, остаётся. Ей на смену пришла угроза войн идеологических, не менее разрушительных.

Картина вырисовывается такая – человек религиозен всегда, вопрос только в том, как  именно эта религиозность будет  осуществляться. Либо это будет приватный культ, созданный интуитивно, по наитию, этакая личная практика себя. Либо стремление верить перехватывается некоей конфессией. Разница между этими двумя возможностями располагается в плоскости политики. Общение с потусторонним – воображаемым или действительным в данном случае совершенно не важно – запертое внутри человека, слабо способное к коммуникации — вряд ли окажется в ряду факторов, способных повлиять на распределение властных полномочий.  Второй вариант, напротив, находится в центре политического поля и регулярно вовлекается в борьбу  на той или иной стороне.

Ситуация в России на момент 91-го года – это частная религиозность. Отвыкнув от институциональной дисциплины, приучившись к интимному, не публичному исповедованию, люди не нуждались в московском патриархате. Такая мелочь – вплоть до середины нулевых священники уговаривали прихожан креститься во время ектении. Крестное знание – это  публичный жест, выход во вне, демонстрация, которой противится логика личного культа.  Утверждение о якобы атеистическом характере советского общества следует считать сугубо декларативным. Его атеизм  –  это только удаленность от конфессий, от организаций, от членского билета, но нет от иррациональности мировоззрения. Иррациональность, повторюсь, оставалась, укравшись маской.

Современная Россия  находится на переходе от индивидуального анархического исповедования, свойственного развитым обществам, к открытому и дисциплинированному, родом из девятнадцатого века. Возможен ли окончательный переход обратно? Скорей всего, нет. Новые “покаяльные семьи” не возникнут, как не возникли они до сих пор, несмотря на титанические  усилия активистов. Текущее положение дел – балансирование между внутренним и внешним исповедованием – будет длиться, пока одна из сторон не возьмёт верх. Победа, вероятно, останется за внутренней религиозностью, т.к. она лучше адаптирована к современному миру. 

Публицист, блогер, аспирант философского факультета МГУ им. М.В. Ломоносова

Похожие материалы

Националисты вполне объяснимо не поддерживают западнорусские идеи, но часто это отсутствие...

Человечество должно стать интернациональным, защищаясь объединением, или отказаться быть вовсе и...

Это книга о времени и человеке во времени. Время становится материальным. Оно остро, порой...