РI публикует рецензию нашего постоянного автора, петербургского историка Александра Котова на вышедшую в прошлом году книгу: «Я любил Вас любовью брата…»: переписка Ю.Ф. Самарина и баронессы Э.Ф. Раден (1861-1876) (Отв. ред. О.Л. Фетисенко. – СПб.: Владимир Даль, 2015. – 447 с.), обращая внимание на то, как причудливо преломляется тема Германии в спорах видных представителей русского общества позапрошлого века. Германское влияние во многом определило подъем и становление отечественного консервативного самосознания: в немцах русские славянофилы видели как своих учителей, так и своих оппонентов. И это двойственное отношение к немецкому духовному и политическому опыту проходит через всю эпоху петербургской империи.

***

Переизданная «Владимиром Далем» книга принадлежит к числу редкостных памятников русской политической словесности. Перед нами диалог не только ярких личностей, но и представителей двух противоположных идейных «лагерей»: курляндская баронесса Эдита Фёдоровна Раден – носитель просвещенного, «имперского» российского патриотизма; Юрия Фёдоровича Самарина не без оснований считают своим родоначальником современные русские либеральные националисты.

Однако разделенные политическими пристрастиями собеседники сохраняют сразу несколько общих знаменателей: прочность аристократической самодисциплины, любовь к России, искренность своей религиозности.

Андрей Тесля, написавший предисловие к этой переписке, не случайно цитирует в нём самаринские строки: «Кто не жил с ранней молодости полной жизнью ума, воли и чувства в той обстановке, как бы тесна она ни была, в которой поставила его судьба, кто находил недостойным себя затрачивать свои дарования на достижения целей, полезных, но на вид мелочных, в том эти приберегаемые им дарования, действительные или мнимые, рано или поздно выдыхаются. Из подобного рода субъектов, одною силою внешних обстоятельств и производств в высшие должности, никогда не вырабатывается крепких деятелей» (с.7)

Подобная «светская аскеза» могла бы напомнить читателю о буржуазной «протестантской этике» — если бы не присущая собеседникам внутренняя свобода в сочетании со столь восхищавшей Эрнста Юнгера аристократической desinvolture.

Автор предисловия справедливо отмечает, что холодная логичность самаринской аргументации «вызывала зачастую от обратного подозрение в холодности, жестокости» (с. 26-27). Разумеется, жестокостью эта холодность не была — потому-то Эдита Фёдоровна, которую задевали антинемецкие выпады своего корреспондента, могла всё же отвечать ему: «Вы еще не поняли, что я заранее принимаю все выпады искусного фехтовальщика, потому что я верю, что шпагу не опускали в яд краснокожих и что человек выздоравливает или беззлобно умирает от открытых ран» (с. 190).

«Яд краснокожих», в который позднее окунали свои перья представители «боевой публицистики» XX века, Самарину и в самом деле чужд. Его публицистика – орудие поединка, но не уничтожения или расчеловечивания соперника: «Мы переживаем важнейший момент борьбы, перед нами противники, а не обвиняемые. Речь идет о борьбе, а не о вынесении приговора. Если бы мне пришлось дожить до времени суда, мой язык переменился бы» (с. 119).

Оказавшись на грани разрыва с баронессой, Самарин честно признается: «Я любил Вас любовью брата… Я наслаждался Вашим сильным и светлым умом, над которым у меня не было никакой власти… Я любил даже Ваши расовые и кастовые предрассудки; они позволяли мне понять и оценить то, что было возвышенного в наших взглядах, в природе нашего национального гения, абсолютных противников. И это я теряю, не совершив ничего недостойного» (с. 93).

Сам принадлежа к дворянскому сословию, Юрий Фёдорович вполне обладал обаянием «аристократа, идущего в демократию». Объект его критики – сословные привилегии остзейских немцев, сохраненные в своё время Петром Великим и «под сенью дружеских штыков» дожившие до Великих реформ. Самарин осуждает всякую привилегию: «Тот, кто заявляет о привилегии, говорит об исключении из общего закона, о покровительстве или льготе об одних, о бремени или ограничении большинства» (с. 39). И именно большинство оказывается объектом его защиты: «С одной стороны немцы, die von gutter deutscher Nation sind (доброй немецкой нации, — нем.), это привилегированные. Что же вы находите с другой стороны? Это не русские, не финны, это совокупность тех, кому Провидение отказало в праве родиться немцами» (с. 40).

Пользуясь поддержкой имперской петербургской бюрократии, остзейцы успешно отстаивали свои привилегии. Однако в масштабах всей империи подобная «цветущая сложность» только усугубляла бюрократический произвол – и сами немцы этим пользовались: «Вы нас попрекаете в том, что мы домогаемся покровительства Цезаря. Полноте! Это Ваши укрываются под его крыло, и острие его меча они направляют против нас» (с. 92).

В 1872 г. Самарин прибавит к этому: «Чтобы быть уверенным в возможности сопротивляться у себя, по привычке осуждают любое сопротивление в Петербурге, яростно его пресекают повсюду, где оно, как кажется, может возникнуть за пределами провинций» (с. 226).
Остзейские немцы были лояльны Российской империи и её Государю, но не русскому народу. С объединением же Германии они получили еще один вероятный центр притяжения. Как следствие, сословное начало приобретает у Самарина этническое измерение. Прибалтийские рыцари, по его убеждению, требуют «привилегии расовой» (с. 40): «Оторванная навсегда от великого германского ствола, немецкая колония, управляющая тремя провинциями, не желает ни поднять до своего уровня массу undeutsche, ни снизойти до примирения с нами» (с. 51).

Подобное соединение национального с социальным было свойственно и другим славянофилам. Так, Иван Аксаков говорил о славянах как о «плебеях человечества», противопоставляя последних европейскому «рыцарству» 1.

Со своей стороны, баронесса фон Раден была убеждена в возможности «взаимного влияния между нашими двумя расами» (с. 90). Она считала, что немецкое рыцарство нужно России, что демократическая славянская стихия нуждается в «оформляющем» и сдерживающем её начале: «Я никогда не рассматриваю провинции иначе, как балласт (я бы сказала – необходимый?) для великого славянского корабля, рассекающего бурные волны эпохи с дерзостью, близкой к отваге» (с. 55). Этот довод в предельно деликатной форме воспроизводил аргументацию других сторонников сословно-имперской модели, куда более активно искавших балласт для ограничения славянской «дерзости» – например, барона Ф.И. Фиркса, под псевдонимом «Шедо-Феротти» призывавшего самодержавие сохранять привилегии рыцарей и панов, а шаги русской власти навстречу русским же крестьянам расценивавшего как потакание революции.

Признавая добросовестность своей собеседницы, Юрий Федорович в письме к ней полемизирует скорее с Шедо-Феротти (которого Дмитрий Писарев тогда же назвал «публицистом III отделения» 2): «Во главе государства, лишенного национальных особенностей, Вы увидите выдающуюся личность государя, который, уступая желанию быть обожаемым своей русской семьей в качестве законного отца, далек от того, чтобы отдать ей свою душу и тело, но готов оставить за собой преимущество властвовать сверх того над полудюжиной других семей немецкого, польского и даже черкесского происхождения. Это можно было бы назвать многоженством, поднятым на уровень долга и возведенным в политическую систему» (с. 60).

1-11

Позднее Самарин разовьет эту мысль в цикле статей, направленных против консервативно-аристократической газеты «Весть» 3. Но в переписке с баронессой иногда звучат даже более яркие и ёмкие формулировки. Так, наднациональная имперская модель для Самарина – «это лезвие бритвы, прошедшее между сердцем и головой нации, это яд, впрыснутый в самые чувствительные нервные волокна общества, разлагающее вещество, не менее опасное, чем пропаганда Герцена, быть может, единственное разлагающее вещество, которого нам надо страшиться» (с. 61).

Но был и иной новый яд, об опасности которого Самарин заговорил одним из первых – это отравлявший молодой германский рейх яд национального самопревознесения. Предтеча русского модерного национализма в 1870 г. размышлял о ходе франко-прусской войны: «…нельзя не распознать в упоении прусским триумфом фальшивые ноты, режущие слух. Преклонение перед силой начинает преобладать над культом свободы – этот симптом нам известен, новый деспотизм в зародыше… Концентрация сил, подобная той, что произошла в Пруссии, порождает войну, а не ждет ее. Расовые столкновения, как в V-м веке при наличии железных дорог, телеграфов и пулеметов – вот что, видимо, приготовило для нас будущее… Не был бы этот триумф началом конца Германии, которую мы любим! Мне не кажется невозможным, что в конечном счете, останутся только два немца старого закала: прежде всего Вы, а потом уж и Ваш покорный слуга» (с. 192-193).

Понимая и принимая опасения собеседника, Эдита Фёдоровна выражала, тем не менее, надежду на здоровую природу национального пробуждения: «Немецкая школа тщетно напрасно блуждает в облаках умозрительных построений, когда при новости о первой решительной победе пятьдесят тысяч человек, собравшихся перед замком на Unter den Linden, дружно запевают: “Eine fest Burg ist unser Gott” – в этом секрет триумфа, в этой живой вере, которая может заблуждаться, может, к сожалению, сбиваться с пути, но которая утверждает свое реальное существование самими своими ошибками и которая побуждает все умы, жаждущие истины» (с. 187-188).

Но вопреки всему своему демократизму Юрий Фёдорович не доверяет «восстанию масс» и пророчески видит в нём залог будущего «коричневого большевизма», а равно и неизбежного тотального ему противостояния: «…этот конфликт преобразился в борьбу между двумя племенами, и это более не эпизод, не стычка, не столкновение передовых частей, опережающее великий день. Вот что озлобляет и делает неразрешимыми самые простые и самые ничтожные вопросы… Вся Германия это слишком хорошо чувствует и готовится, и только мы одни, кажется, ничего не предусматриваем. Мы придаем нелепое значение личным настроениям, тому или иному разговору, намерению, приписываемому императору, принцу Фридриху или графу Бисмарку, и слишком легко забываем, что в Германии есть сила, называемая общественным мнением, которая рано или поздно навязывает себя правительству. Чтобы отдавать отчет в ситуации, было бы неплохо, как мне кажется, поинтересоваться, что преподают в начальных школах, о чем говорят в клубах унтер-офицеры, что печатают и что читают в маленьких газетах, которыми якобы пренебрегают, и которые тем временем прокладывают себе дорогу в предместьях и деревнях» (с. 228-229).

Еще одна важная линия переписки – религиозно-богословская. И здесь у собеседников оказалось куда больше общего, чем могло бы показаться на первый взгляд. Благородство и доброта Эдиты Фёдоровны с неизбежностью вели её к совершенно определенному взгляду на русскую Церковь: «Все христианское имеет право на мою самую пламенную симпатию. – Тем более, когда речь идет о Церкви той страны, которой я принадлежу…» (с. 161) При этом баронесса остается убежденной протестанткой – и полемизируя с ней, Самарин раскрывает те свои мысли, что не всегда могли попасть на страницы печати. Отметив, что «большинство наших богословов, если бы их пригласили меня рассудить, сочли бы, что я запятнан ересью» (с. 166), Юрий Фёдорович отрицает любые формальные критерии истинности христианского догмата: «В случае надобности я стремился доказать, что не существует никакого юридического признака, согласно которому можно различить Вселенский Собор как олицетворение непогрешимости, от любого другого собрания епископов» (с. 166). Главным ему представляется иное: «Дух Божий – не абстракция: он существует и проявляет себя, говорит и действует, — с чистым сердцем ищите его, ищите всегда, и Вы узнаете его, ищите всегда, и Вы узнаете его среди всех; но если, отчаявшись, Вы надеетесь, проявив внешнюю покорность, угодить Вашей совести, желающей, чтобы все Ваше существо насытилось истиной, Дух Божий ускользнет от Вас, и Вы окажетесь перед лицом идола» (с. 167).

Этот искренний порыв не остается незамеченным – и в ответном письме баронесса пишет: «Быть может, впервые с тех пор, как мы знаем друг друга, я не почувствовала в Вашем последнем письме стального лезвия сквозь мнимую мягкость умозаключений… Как же долго я не могла распознать эту широту, эту терпеливую доброту и подлинную свободу?» (с. 168).

Именно это забытое XX-м столетием умение распознавать перечисленные качества становится одновременно и главной объединяющей собеседников силой, и главным, что может вынести из этой книги современный читатель.

К сожалению, прекрасно изданная, качественно переведенная (переписка велась по-французски и по-немецки) и добросовестно откомментированная Ольгой Фетисенко книга не содержит всего эпистолярного комплекса – в неё вошли лишь те письма, что уже издавались Дмитрием Самариным в 1893 г. Некоторым недочетом нам представляется и отсутствие в нынешнем издании прежнего предисловия Самарина-младшего – которое для читателя-неспециалиста прекрасно дополнило бы умную вступительную статью Андрея Тесли. Будем надеяться, что в следующем издании, надежда на которое высказана составителем в комментарии, всё это будет.

Notes:

  1. Аксаков И. С. Соч.: в 6 т. Т. 3: Польский вопрос и западнорусское дело. Еврейский вопрос. 1860—1886. С. 129—130
  2. Писарев Д.И. Сочинения: в 4 т. — М., 1955-1956. Том 2. С. 120.
  3. Подробнее об этом см.: Котов А.Э. «Царский путь» Михаила Каткова: Идеология бюрократического национализма в политической публицистике 1860-1890-х гг. – СПб.: Владимир Даль, 2016. С. 13-15.

Доктор исторических наук, специалист по истории русской консервативной мысли XIX века (Санкт-Петербург)

Похожие материалы

В Соединённых Штатах, считающих себя твердыней демократии, можно встретить пони-мание того, что...

В мире американской политике именно Коалиция Карлсона, при всей ее очевидной неустойчивости,...

Ирредентизм – концепция, вызывающая вполне конкретные исторические и идеологические аналогии. Она,...