PI: Начавшаяся некоторое время назад на нашем сайте дискуссия об отношениях «русского национализма» и «имперства», породила бурное обсуждение не только в соцсетях, но и на страницах нашего проекта. Наши авторы и читатели стали присылать свои размышления о русском национальном характере, о том, что такое «русская идея». Практически одновременно в редакцию поступили две статьи, Андрея Цыганкова и Владимира Никитаева, в которых, хотя и в разных аспектах, но затрагивается одна тема – представление о справедливости как краеугольное для русского менталитета. Но если Андрей Цыганков выстраивает свои размышления из перспективы русской эмиграции, то Владимир Никитаев – на основе исторического экскурса.

***

«Рабский менталитет» – сколь частое, столь и исторически давнее обвинение в адрес русского народа со стороны его критиков и недоброжелателей разных мастей. Российская либеральная оппозиция доводит его до таких крайностей, как  приписывание русскому человеку «любви к рабству», и утешает себя этим в случае своих постоянных политических неудач. Для объяснения факта, что русские «рабы» создали великую империю, «любовь к рабству» соединяют с «любовью к власти» (так называемый «имперский синдром»), создавая причудливый конструкт, в котором одна сторона выступает как основополагающая черта национального характера, а другая – как национальная идея или нечто вроде неё. Конструкт этот стал сегодня, фактически, составной частью российской либеральной идеологии.

Попробуем разобраться в некоторых основаниях этой идеологемы и, заодно, найти более достоянного кандидата на роль русской национальной идеи.

***

Поскольку российский либерализм – продукт импортный, всегда брал пример с Запада и питался западными теориями и оценками, в том числе (и даже прежде всего) в отношении своей собственной страны, России, имеет смысл начать, так сказать, с первоисточников.

Первоисточники же представлены, в основном, триумвиратом визитеров: австрийский барон Сигизмунд фон Герберштейн (1486 – 1566), английский торговый представитель Джайлс (Джильс) Флетчер (1548 – 1611) и французский маркиз Астольф де Кюстин (1790 – 1857).

Конечно, были и другие иностранные гости. Например, английский мореплаватель Ричард Ченслер (ум. 1553), чьим именем названа улица в Северодвинске. В поисках северного морского пути в Индию он оказался в России, встретил радушный прием у Ивана Грозного, стал основателем постоянных торговых отношений Англии с Россией и оставил заметки о своем посещении Московского царства. Или Генрих (фон) Штаден (1542 – после 1579), немецкий авантюрист и откровенный мерзавец, убежавший в Московию от уголовного преследования. Был ласково принят Иваном Грозным, крестился, прожил в стране около двенадцати лет, из них шесть, по его словам, был опричником, нимало покуражился, а когда «игра была кончена» (sic!), сбежал. В Голландии он возблагодарил Бога, что тот избавил его «из под власти этих нехристей», написал мемуары «Страна и правление московитов» и предлагал европейским правителям, в том числе императору Священной Римской империи Рудольфу II, подробный план захвата Московского царства, его разграбления и оккупации. Однако Ченслер, Штаден и другие не внесли, насколько можно судить, никакого заметного вклада в миф о «рабском менталитете» русского народа.

Вопрос даже не в том, насколько иностранные визитеры оказались точными  в своих описаниях России и царящих в ней нравов, но в том, насколько они вообще старались или могли быть непредвзятыми и объективными. Быть может, главной их целью было снискать популярность у европейских читателей баснословными рассказами о «заморских чудесах». Или решить какие-то другие задачи, далёкие от исследовательских? Ведь рассказать о том, насколько ужасны владыки соседних стран и жизнь под их «пятой» – приём сколь старый, столь и действенный для укрепления авторитета своего правителя и снискания его благосклонности. При этом никто, разумеется, не утруждает себя статистикой жертв и сравнением по этому параметру своего государя с другими.

Если говорить о первых двух из упомянутых «иностранцев в России», то Сигизмунд фон Герберштейн посещал Россию в период до правления Ивана IV Грозного (который является своего рода reference point для западных обличителей «кровавого русского режима»), дипломатически представлял государства, враждующие с Московией, и был католиком; Джайлс Флетчер приезжал в преддверии восхождения на трон Бориса Годунова, представлял торговую компанию, испытывающую трения в торговле с Россией, и был протестантом. Оба свысока смотрели на русских и ни один не преуспел в своей миссии, причем англичанин, можно сказать, провалился с треском из-за своего заносчивого поведения на первой же аудиенции у царя.

Барон фон Герберштейн в «Записках о Московии» оценке политического режима уделяет немного места, будучи при этом не всегда точен и нередко сгущая краски. Написав о Василии III: «Всех одинаково гнетет он жестоким рабством», барон приводит в качестве примеров «рабства» вполне обычные для того времени обязанности дворянства исполнять дворцовую, воинскую или посольскую службу, или (что его почему-то особенно возмущает) практику изымания в казну у вернувшихся домой послов всех полученные ими подарков от иностранных государей. Безропотность, с которой придворные воспринимают сие «рабство», барон объясняет верой в Божественный характер власти.

«Поэтому и сам государь, – пишет фон Герберштейн, – когда к нему обращаются с просьбами о каком-нибудь пленном или по другому важному делу, обычно отвечает: “Бог даст, освободится”. Равным образом, если кто-нибудь спрашивает о каком-либо неверном и сомнительном деле, то обыкновенно получает ответ: “Про то ведает Бог да великий государь”. Трудно понять, то ли народ по своей грубости нуждается в государе-тиране, то ли от тирании государя сам народ становится таким грубым, бесчувственным и жестоким» (курсив здесь и далее в цитатах мой. – В.Н.).

Современный полевой исследователь задался бы вопросом о том, насколько искренни высказывания его собеседников, сколько в них истиной веры, сколько внешнего, речевого ритуала, сколько желания прекратить назойливое общение, ведущее в политически нежелательном направлении, – но австрийский барон далёк от такого рода рефлексии.

Фон Герберштейн признается, что не понимает ни сущности российской государственной власти,  ни оснований русского национального характера, и потому высказывает свое оценочное суждение с осторожностью, которая его последователям была уже практически не свойственна.

Джайлс Флетчер представил европейской публике сколь обстоятельный, столь и негативный обзор русской жизни времен Фёдора Иоанновича «О государстве Русском (Of the Russe Common Wealth)». Русские женщины у него – некрасивые, еда – более чем странная, простолюдины – склонные к пьянству, лени и прелюбодеянию, дворянство – грабители народа, православная церковь – невежественный и алчный придаток власти, а власть, разумеется, тираническая.  Впрочем, русская тирания для него уже выглядит не «далеко превосходящей власть всех монархов», как представлялось барону фон Герберштейну, но с оговорками, всего лишь «наподобие турецкой», которой русские, по мнению Флетчера, подражают. При этом примеры тиранических деяний царя он приводит, в основном, не из личных наблюдений за правлением Федора Иоанновича, а пересказывая страшные истории и байки об Иване Грозном.

Справедливости ради стоит отметить, что Флетчер замечает в русском народе способности ко всякому труду, хорошие умственные способности и природный здравый рассудок, но полагает, что всё это не находит такого развития, как у других народов,  вследствие угнетения со стороны царской власти и Церкви. По его мнению (в котором он не оригинален), царю и священникам выгодно держать простой народ в темноте и дикости, поскольку в противном случае он едва ли стал бы им подчиняться.

Тиранический характер самодержавия Флетчер видит, главным образом, в том, что «все его [государства] действия клонятся к пользе и выгодам одного царя» (тут он просто повторяет аристотелевскую дефиницию тирании). Удивительно при этом то, что подробно описывая всеобщую зависимость правящего сословия и состояния дел в стране от царя, Флетчер умудряется выделять его в какую-то особую фигуру, со своими корыстными интересами, отдельными от интересов государства (в том числе со «своей» казной). Ситуация, по крайней мере, для того времени совершенно не характерная для России. Даже когда в своем знаменитом обращении к русским войскам перед Полтавской битвой царь Пётр I отделил себя от государства, от Отчизны, он сделал это лишь для того, чтобы подчеркнуть, что никаких других интересов, кроме службы Отечеству, у него нет.

Нужно отдать должное Флетчеру: подробно анализируя социально-политическую структуру русского государства, он смутно прозревает некую связь между обширными русскими просторами, редким очаговым расселением и жесткостью конструкции управления. В тех географических, демографических и внешнеполитических условиях, в которых развивалась России, всякая сильная, самостоятельная местная власть была чревата для центра в случае его ослабления потерей контроля за ситуацией в провинции, со всеми вытекающими последствиями. Собственно, нам, чтобы понять эту нехитрую истину, достаточно вспомнить «парад суверенитетов» 90-х годов.

Однако англичанина интересует не устойчивое развитие русского народа, который он видит пребывающим в упадке после правления Ивана Грозного, – нет, его интересуют возможности радикальных изменений в России. Не найдя таковых, он печально констатирует: «трудно изменить образ правления в России в настоящем ее положении». Ни дворянство, ни простой народ, по мнению Флетчера, «не имеют возможности отважиться на какое-нибудь нововведение» до тех пор, пока войско, получающее постоянное жалованье из царской казны, довольно своим положением и поддерживает царя.

«Это безнадежное состояние вещей внутри государства, – пишет Флетчер, – заставляет народ большей частью желать вторжения какой-нибудь внешней державы, которое, по мнению его, одно только может его избавить от тяжкого ига такого тиранского правления».

И ведь нашлись европейские правители, решившие на практике проверить это утверждение Флетчера! Нужно ли напоминать об их участи?

Тот образ России, который Герберштейн и Флетчер лишь начали формировать, у маркиза Астольфа де Кюстина получил завершенную, до сих пор едва ли кем превзойденную форму в книге «Россия в 1839 году». За менее чем четыре месяца своего путешествия по России, не знающий русского языка и движимый, по его словам, любовью к Франции и любовью к человечеству маркиз создал произведение, снискавшее фантастический успех и ставшее своего рода библией русофобского либерализма и фундаментом идеологии Запада в отношении России. Не одну сотню лет повторяемые про Россию перлы: «тюрьма народов», «поскреби русского – найдешь татарина» и т.п. суть буквальное или вольное цитирование сочинения де Кюстина. Впрочем, и сам маркиз не стеснялся повторять суждения о России других авторов.

Блестящий анализ феномена де Кюстина сделан Ксенией Мяло («Хождение к варварам, или вечное путешествие маркиза де Кюстина»: http://www.pseudology.org/literature/HozhdenieMyalo.htm). В частности, она обращает внимание, что для отношения де Кюстина к России решающим было отнюдь не упоминаемое им самим, но от того не менее сомнительное созвучие российского монархического правления довольно умеренному роялизму маркиза. Гораздо большее значение маркиз придавал противостоянию православия и католичества, ревностным адептом которого он был и которому посвятил немало страниц уже в самом начале, в предисловии к своей книге. «Мир должен стать либо языческим, либо католическим», – пишет де Кюстин, и, как видим, православию нет в этом будущем мире места. Судьба мира, по мнению маркиза, будет решена в борьбе идей:

«Повсюду, где мне случалось быть, от Марокко до границ Сибири, я прозревал искры грядущих религиозных войн; войн, которые, надо надеяться, будут вестись не посредством оружия (такие войны, как правило, ничего не решают), но посредством идей…»

Собственно, свобода, за которую ратует маркиз и в полном отсутствии которой обвиняет Россию, это прежде всего свобода для священнослужителей (и только католические священники, по его мнению, ею актуально обладают), для всех прочих она не так уж необходима. Так что мы вряд ли сильно ошибемся, причислив маркиза де Кюстина, говоря современным языком, к бойцам идеологического клерикального фронта.

Можно сказать, что Астольфу де Кюстину присуще также геополитическое мышление, традиционно оперирующее оппозицией Запад – Восток, в которое, однако, маркиз вносит специфическую, преимущественно мифопоэтическую, трактовку Востока, разделив его, условно говоря, на Восток мавританский и Восток византийский и азиатский. И если в отношениях Запада с первым Востоком, мавританским, он видит точки соприкосновения или даже возможности некоего синтеза (как в Испании), то второй Восток, представленный для него Россией («чудовищной смесью» Византии и Сарая), есть абсолютный антипод, инфернальный враг Запада, оплот тирании и рабства.

В отличие от своих предшественников по писательству о России де Кюстин видел реальную военную и политическую мощь России, и его гораздо сильнее, чем Флетчера, волновал вопрос о месте и роли России в европейской цивилизации, о возможностях изолировать Россию, противостоять ей и победить. Не случайно он переиздал свой опус в разгар Крымской войны, которой придавал чрезвычайную значимость для судьбы Европы.

Маркиз периодически пытается убедить читателя в своей беспристрастности и объективности вообще, и в отношении России в частности. Он утверждает, что многое в России вызвало у него восхищение и делает те или иные комплименты, в основном в отношении императора Николая I (которого он считает «природным немцем, русским по расчету и по необходимости») или русских мужчин из простонародья. Однако едва ли де Кюстину удаётся ввести кого-либо в заблуждение относительно его истинного отношения к России («ненависть к этой стране, ее правительству и всему населению»).

Еще только приближаясь к границам России, де Кюстин записывает:

«Мне любопытно увидеть Россию, меня восхищает дух порядка, необходимый, по всей вероятности, для управления этой обширной державой, но все это не мешает мне выносить беспристрастные суждения о политике ее правительства. Пусть даже Россия не пойдет дальше дипломатических притязаний и не отважится на военные действия, все равно ее владычество представляется мне одной из опаснейших вещей в мире. Никто не понимает той роли, какая суждена этому государству среди европейских стран: в согласии со своим устройством оно будет олицетворять порядок, но в согласии с характером своих подданных под предлогом борьбы с анархией начнет насаждать тиранию… Этой нации недостает нравственного чувства, со своим воинским духом и воспоминаниями о нашествиях она готова вести, как прежде, завоевательные войны – самые жестокие из всех, – меж тем как Франция и другие западные страны будут отныне ограничиваться войнами пропагандистскими».

Похоже, маркиза ничуть не смущает, что факты, мягко говоря, не вполне соответствуют его «теории».

С русским высшим светом маркиз был достаточно хорошо знаком еще в Париже. Да и в России он, не зная русского языка, мог общаться всё с тем же кругом лиц, то есть русским дворянством и, так сказать, интеллигенцией. Из знакомства с ними он выносит убеждение, что единственный дар русских – это дар подражания (европейцам). Маркиз не видит в этих европеизированных русских ничего, кроме фальши, заискивания перед иностранцами в сочетании со скрытой враждебностью к ним, мнимого радушия и т. д., короче, ничего, кроме лжи, бескомпромиссным вселенским борцом с которой он себя объявляет. В отличие от них простой русский народ, с которым де Кюстин познакомился в дорожном путешествии, произвел на него преимущественно благоприятное впечатление, в чем-то даже вызвал  искреннее восхищение. Ему и «жаль русских крестьян, хотя они самые счастливые, то есть наименее достойные жалости люди в России», и не жаль, поскольку они безропотно терпят свое рабское положение в условиях крепостного права. Вообще, описывая русские национальные черты, как он их видит, маркиз не забывает каждую характеристику, которая могла бы иметь позитивный смысл, снабдить эпитетом, меняющим знак однозначно на негативный: «Тщеславная прозорливость, холопская проницательность, язвительное лукавство – таковы главные свойства их ума…»

Можно согласиться с тем, что большая часть написанного де Кюстином относительно характера русского дворянско-чиновнического сословия справедлива. Принадлежи эти пассажи русскому писателю, они были бы расценены как критика «низкопоклонства перед Западом» и, одновременно, критика «отставания» от него, – но у маркиза явно были другие мотивы.

С одной стороны, в маркизе де Кюстине кипит возмущенная европейская спесь: как могут русские, эти северные варвары, эти «переряженные китайцы», призвание которых – лишь «переводить европейскую цивилизацию для азиатов», претендовать на значимое место среди цивилизованных народов Европы! Русские для него en masse – это недочеловеки, скрывающие под европейским платьем и внешним лоском свой звериный медвежий мех. Русских, повторяет маркиз, нужно долго учить «человечности» (сейчас это называется «общечеловеческими ценностями»), «толковать ныне русским любого звания о свободолюбии было бы преступно; наш долг — проповедовать им всем без исключения человечность».

С другой стороны, можно догадаться о тщательно скрываемом, но от того не менее остром комплексе неполноценности и недоумении: как могли эти варвары, этот собранный в полки «полудикий народ» разгромить гениального Наполеона с его самой лучшей в мире, полумиллионной европейской армией?.. И де Кюстин не находит лучшего ответа, чем «огонь подо льдом, орудие дантовских чертей: вот что Бог дал русским, чтобы отразить и разгромить нас!»

Один из любимых занятий де Кюстина в своем сочинении – развенчание Петра I, всех его планов и начинаний, да и вообще любых достижений русского государства и русских людей. При этом он использует прием, который до сих пор является одним их основных в арсенале российской либеральной интеллигенции, а именно: дискредитация русских побед и достижений посредством бухгалтерии затрат и жертв. Так, архитектурное великолепие Петербурга или Москвы вызывает у маркиза отвращение или ужас, поскольку «стоит на костях» и «прославляет деспотизм».

В характеристике политического строя в России (как, впрочем, и по многим другим вопросам) де Кюстин не оригинален: он сразу начинает с цитаты фон Герберштейна (приведенной мною выше), которую вычитал у Николая Карамзина, и развивает её в различных вариациях с присущей ему французским остроумием и бойкостью языка. При этом проблематичность, присутствовавшая у австрийского барона, у французского маркиза исчезает напрочь: он категорически убежден, что «если народ живет в оковах, значит, он достоин такой участи; тиранию создают сами нации». Да, собственно, в России и нация-то фальшивая, «русского народа ещё нет – есть только императоры, имеющие рабов, и вельможи, также имеющие рабов; народа все они не образуют».

В трактовке русского государственного строя де Кюстин априори пользуется той же схемой, что и его предшественники: тиран и рабы. Дополнение её маркизом состоит разве что в том, что он видит в России, как и в своей родной Франции, отсутствие общественной иерархии и «всеобщее равенство».

Примеры русской тирании и рабской психологии маркиз черпает из «Истории Государства Российского» Николая Карамзина, обильно цитируя и комментируя страницы, посвященные правлению Ивана Грозного, а также повторно цитируя цитаты, которые сам «робкий историк» Карамзин (такую характеристику даёт ему де Кюстин) делает из сочинений иностранцев о России. Хотя де Кюстину прекрасно известно и про восстание декабристов, и про Чаадаева (с которым он мог встретиться, но не стал), и про крестьянские бунты, он ни на мгновение не сомневается в том, что русские – это «нация рабов».  Он признает, что русские цари делали для своего народа и страны добрые дела, а Николай I – так вообще душка, но считает, что это хуже, чем если бы они были мучителями и сплошь творили откровенное зло, поскольку снижает вероятность восстания и свержения тирании.

Мифопоэтическое сказание Астальфа де Кюстина о населенной людьми-призраками ледяной пустыне (притом, что едва ли не всё время своего путешествия маркиз изнывал от жары), своего рода Царстве мертвых на земле, то и дело переходит в жёсткий идеологический регистр пафосного разоблачения коварных и гнусных русских планов. Признавая, что лишь малую толику увиденного в России ему удалось по-настоящему понять («я надеялся добраться до разгадок, привёз же вам одни загадки»), он, тем не менее, уверен, что главное постиг.

«В сердце русского народа, – пишет де Кюстин, – кипит сильная, необузданная страсть к завоеваниям – одна из тех страстей, что вырастают лишь в душе угнетенных и питаются лишь всенародною бедой. Нация эта, захватническая от природы, алчная от перенесённых лишений, унизительным покорством у себя дома заранее искупает свою мечту о тиранической власти над другими народами; ожидание славы и богатств отвлекает её от переживаемого ею бесчестья; коленопреклонённый раб грезит о мировом господстве, надеясь смыть с себя позорное клеймо отказа от всякой общественной и личной вольности».

Собственно, на этом можно закончить экскурс в сочинение маркиза де Кюстина, поскольку все основные черты мифа о России‑подражательнице и рабском менталитете несуществующего народа, жаждущего мирового господства, проявлены с достаточной ясностью.

Стоит ли задавать вопрос о том, каких, собственно, откровений о России, какого проникновения в глубины русского национального характера можно ожидать от иностранцев с таким негативным, враждебным отношением?.. Вопрос очевидно риторический.

***

Тем не менее, остаются два содержательных, сущностных вопроса: о действительном отношении русских к власти и подлинной основной черте их менталитета (или национального характера).

Обратимся к историческому (или мифическому) эпизоду «призвания варягов», упоминаемому в «Повести временных лет». Допустим, что такой факт на самом деле имел место так, как он описан, и попробуем понять, о чем он свидетельствует. Неужели о любви к рабству?

Согласно «Повести», исходная ситуация «призвания варягов» заключалась в том, что среди нескольких славянских и финских племен по неясной для нас причине возникла кровопролитная междоусобица («бысть межи ими рать велика и усобица, и въсташа град на град, и не беше в нихъ правды»). Дабы прекратить междоусобицу они решили обратиться к варягам, которых вроде бы сами за некоторое время до того изгнали («изгнаша Варягы за море, и не даша им дани, и почаша сами в собе володети»). Летописец сообщает от этом так:  «И реша себе: князя поищем, иже бы воладел нами и рядил бы по праву». Прошли они за море, к варягам, и сказали: «Земля наша велика и обильна, а наряда (именно «наряда», а не «порядка». – прим. В.Н.) в ней нет. Приходите княжить и воладети нами».

Итак, о чем же просьба? Даже если перевести «наряд» как «порядок», то просители описывают ситуацию отсутствия порядка в смысле отсутствия власти. Междоусобный конфликт между равными сторонами конфликта в давние времена  решался за счет обращения к третейскому судье (да и сегодня такой институт существует). Слово «воладеть», как указывает, например, «Этимологический словарь русского языка» М.Р. Фасмера, означает не только и не столько «владеть» в смысле обладания или права собственности, сколько «править, властвовать». На то, что в данном случае имеется в виду именно это значение, указывает та часть текста, в которой говорится, что племена «сами в себе воладели», то есть сами правили собой. Призыв «княжить» означал прийти с дружиной и обеспечить военную защиту прежде всего. Таким образом, не сумевшие разрешить сами конфликт между собой племена обратились к третьей стороне, вождю варяжской военной дружины, с тем, чтобы он пришел править ими, обеспечивать военную защиту и разрешать споры («рядить») «по праву».

Эка невидаль – чужеземные властители! В те времена в Европе это было обычное дело. Только если другие племена и земли воинственные норманны и викинги захватывали силой и порабощали, то упоминаемые в «Повести» славяно-финские племена пригласили варягов сами, заключили с ними, так сказать, своего рода  «общественный договор». Нужно обладать очень развитым воображением или быть уверенным в абсолютной ценности власти, чтобы увидеть в этом эпизоде желание по доброй воле стать рабами.

Если говорить об отношении русских к власти, то этот пример показывает, скорее, что власть как таковая для тех племен, которые призвали варягов и стали первоначальной основой русского государства, не представляла особой ценности. Им важно было прекратить кровавые междоусобные конфликты и получить инстанцию, который будет «рядить по праву» и профессиональной вооруженной силой защищать их от желающих захватить их добро, а их самих угнать в рабство – самое обычное рабство на чужбине.

Можно сказать, что русский человек в типичном случае не понимает сложной физики и метафизики власти, к власти не рвется, она не имеет для него собственной ценности. Русский человек, если и берет власть в свои руки, то, как правило, исходя из каких-то посторонних для «воли к власти» мотивов: позитивных (желание «сделать дело») или негативных (корыстные интересы, компенсация «комплекса неполноценности»). Бывает, его уговаривают занять высокий пост: «сам видишь – больше некому». Если говорить о царях, то, как известно, первого Романова, Михаила, избрали царем, не спрашивая личного согласия, и затем уговаривали взойти на престол. Многие русские историки сомневались, что и шестнадцатилетний Иван IV, будущий Грозный, проявил инициативу стать царем (подчеркивая, как и в случае с Михаилом, роль настоятелей Русской Православной Церкви). Заявления Ивана Грозного об отречении трудно представить звучащими из уст европейских монархов. Не особенно держался за власть и последний русский император Николай II, назвавший себя «Хозяин Земли Русской». Не в последнюю очередь именно потому, что русский человек не рвется к власти, а воспринимает ее, скорее, как бремя, среди «правящего класса» в России всегда было столь непропорционально много инородцев.

Переходя к ответу на второй вопрос – о том, какая черта национального характера или какая идея является основополагающей для русского народа, – вернемся к архетипической ситуации «призвания варягов» проторусским этносом.

Описание бедственной ситуации кровавых «разборок» между племенами резюмируется летописцем словами «и не беше в нихъ правды», а требование к будущему князю выражается в словах, чтобы он «рядил по праву». В целом это означает запрос на справедливость.

То есть, не рабской зависимости, не власти над собой, но справедливости искали наши пращуры. И приписывать им своего рода мазохизм на основании этого эпизода довольно странно.

***

Идея справедливости – в русском языке этимологически, в русском менталитете архетипически и в русской цивилизации онтологически –  связана, или даже производна от идеи правды (лучше даже с заглавной буквы: «Правды»). «Где справедливость, там и правда» – гласит поговорка, а выражения «искать правду» и «добиваться справедливости» практически синонимичны. Правда, согласно своей идее, столь самоочевидна – «правда светлее солнца», «правда права сама собой»  – что у всех, узревших её, не остается сомнений в том, кто виноват и что делать. Неслучайно главный древнерусский источник права, связываемый с Ярославом Мудрым, назывался «Русская правда» (много позже появились «судные грамоты» и «Судебник»).

Онтологический свет Правды освещает и практическую сторону идеи справедливости, выраженную классическим принципом «каждому – своё». Указанный принцип использовал для определения понятия справедливости ещё Платон, он был принят римскими юристами и через рецепцию римского права так или иначе нашёл отражение в правовых системах европейских государств.

Есть основания полагать, что принцип «каждому – своё» имеет гораздо более древние корни, чем античность, и, подобно магии, имел практически всеобщее распространение среди человечества. Он предполагает, что ничего в этом мире не про(ис)ходит просто так – всё находит ответ, получает воздание, и справедливость состоит в том, что каждый и за каждое получает своё. «Как аукнется, так и откликнется», «что посеешь, то и пожнёшь», «любишь кататься, люби и саночки возить», «по Сеньке шапка», «какова работа, такова и плата», «кто плут, для того кнут», «на доброе добром отвечают» (однако же, «на злое злом не отвечай») и т. д.

Правда практически важна для справедливости, поскольку применение принципа «каждому – своё» связано с решением вопросов, кто есть «каждый» (и какой именно «каждый») и какое «своё» ему положено.

Эмпирически, однако, сплошь и рядом складывается ситуация, когда у каждой из сторон конфликта «своя правда», то есть собственно Правды как бы нет («не беше в нихъ правды»). Для сохранения целостности онтологической картины мира приходится делать дополнительные допущения. Например, вводить представление о том, что есть множество человеческих частных «правд» и есть истинная Правда (именуемая также «Истиной»), которая как бы парит в горнем мире и не зависит от страстей, пристрастий, «оптических искажений» мира дольнего, человеческого. Используя известную метафору Платона, можно сказать, что истина в каждом случае (жизненной ситуации) единственна, но зрит её только Бог и, может быть, души людей в Небесном мире, а живые люди довольствуются лишь тенями на стенах пещеры своего ограниченного разума. В Евангелии та же, по сути, идея выражена в словах Иисуса Христа: «Я есмь путь и истина и жизнь; никто не приходит к Отцу, как только через Меня» (Ин.14:6). Православие утверждает, что верующий при всех обстоятельствах может рассчитывать на Божественную Истину, и в этом – основа его спасения (Пс. 35:6; 39:11; 90:4).

Отсюда – закономерное требование к человеку, который призван или берётся вершить справедливость, чтобы он имел некий Божественный мандат. Не исключено, кстати, что в архетипической ситуации «призвания варягов» были задействованы жрецы племен, но в дальнейших пересказах этой истории христианскими монахами сведения об этом, само собой, были опущены.

Так называемая сакрализация власти в ее русском варианте свидетельствует не о силе идеи власти или государства, но о ее слабости в уме и душе народа. Самодержавие приходилось укреплять религиозным авторитетом именно потому, что собственного авторитета ему никогда, «от призвания варягов», не хватало. Государство и Церковь всегда в России поддерживали друг друга и падали также практически вместе. Для их устойчивости, конечно, необходим третий компонент, а именно народ, его расположение к власти и религии. Триада Уварова – не только и не столько идеологема, сколько констатация исторического факта.

Справедливость, по мнению русского народа, выраженному в пословицах и поговорках, «камень раздробит», «тьму осветит» и даже «мертвого воскресит».

Идея справедливости тесно связана с русским патриотизмом. Русский человек грудью встает на защиту своей страны, когда видит, что ей чинят несправедливость, и с сомнением относится к тем действиям власти (в том числе военным), в которых не видит справедливости. Примером тут может служить хотя бы новейшая история чеченских войн, а именно – разница в отношении русского народа к первой и второй войне.

У самодовлеющей идеи справедливости, однако, имеется не только светлая, но и, так сказать, темная сторона.

На темной стороне, например, находится довольно пренебрежительное отношение к законам. Если некий закон расценивается как не справедливый (не говоря уже об оценке «несправедливый»), то он едва ли не автоматически становится необязательным к исполнению. А поскольку понимание справедливого или несправедливого в той или иной ситуации нередко зависит от собственного интереса («в чужих-то делах всякий справедлив…»), находится под сильным влиянием стремления к собственной выгоде («у людей где выгода, там и справедливость») или иных факторов, то общую картину, складывающуюся в результате, предсказать нетрудно. Собственно, она у нас перед глазами.

С темной стороной идеи – точнее, принципа – справедливости связан также феномен терпения, столь удивлявший иностранцев, начиная с фон Герберштейна. В жестко стратифицированном (сословном или кастовом) обществе, в котором границы страт, социальных групп или статусы индивидов закреплены в культуре (традициях, обычаях), а не только в законах, принцип справедливости противодействует социальным изменениям: поскольку «каждый» оказывается разным в зависимости от страты, то и его «своё» оказывается разным, что вполне соответствует принципу «каждому – своё». Поэтому простой народ терпит «притеснения» (по мнению стороннего наблюдателя), которые чинит ему дворянство, а дворянство терпит «притеснения» со стороны монарха – и вся эта конструкция терпения держится до тех пор, пока более-менее соблюдаются определенные культурой (менталитетом) рамки допустимого «притеснения». Возмущение возникает, когда в страте или социальной группе почему-либо появляется и распространяется мнение, что её лишают (недодают) «своего» («баре грабят простой народ»), которое было раньше или на которое она теперь почему-то начинает считать, что имеет право. Или когда формируется мнение, что вышестоящие и властвующие – какие-то «не такие» («царя подменили»), не имеющие в действительности права на положенное этой страте/группе «своё». Нарастание недовольства такой «очевидной несправедливостью» раньше или позже приводит к тому, что терпение лопается: причастные к власти устраивают заговор, простой народ пускается в бега или бунтует. Примеров этому несть числа в русской истории – и куда только девался «рабский менталитет»!..

***

Безусловно, в теме национального русского характера и идеи много разных граней и нюансов, едва ли их можно охватить в одной статье, мы сделали лишь набросок, но и из него, думается, в достаточной степени ясно, что идея справедливости вполне может претендовать на роль непреходящей русской национальной идеи, а стремление к справедливости – на основную черту менталитета русского народа.

 

Публицист, философ-методолог

Похожие материалы

О кризисе российского, а, вернее, постсоветского по факту своего генезиса консерватизма пишут...

Следовало бы приветствовать, культивировать, облагораживать и всячески приспосабливать к нынешней...

В противовес данной позиции сторонники Победоносцева считали невозможным выделить из всей...