На днях наконец довелось прочесть «Месмеризм и конец эпохи Просвещения во Франции» Роберта Дарнтона – его совсем раннюю, едва ли не первую книгу.

Но в ней уже намечается его узнаваемый метод (и в случае с Дарнтоном – одновременно и стиль, вплоть до характерного устройства текста на странице) – именно узнается, как нащупывание, пока еще это выстраивание в рамках привычной монографии, в границах которой он играет – но пока еще не переступает.

Но главный след времени – уже слабо связанный с авторской эволюцией, а отражающий движение «больших идей», «само собой разумеющегося» и одновременно включенности автора в «современную науку». Это теперь столь архаично и вместе с тем трогательно выглядящее отчетливое противопоставление науки и всевозможных странных, не-научных представлений.

Где авторский подход – в напоминании, что тогда, в описываемое время – в конце 1770-х-1800-е – эта граница была неотчетлива. То, что «теперь» опознается как радикально далекое от науки, тогда не отделялось или во всяком случае отделялось далеко не столь очевидно – а в глазах широкой публики и вовсе сплеталось в сплав представлений. И где автор напоминает, сколь многими странными идеями наполнена последняя часть «Математических начал…» Ньютона или его же «Оптика» — и как критика месмеризма со стороны академиков, к примеру, стоит обратить внимание на их собственные теории и представления – перестает быть критикой не-науки, шарлатанства или чудачества, со стороны науки: где бродят флогистон и теплород, все проницают флюиды, спорят о чудовищах и обсуждают разнообразные способы зарождения, порождающие химер.

И граница авторского времени – в убежденности, что теперь, в момент написания – с границей между «наукой» и «не-наукой» все обстоит совершенно иначе.

Сходство же видится в том, как реагирует публика – переживающая энтузиазм в связи с полетами воздушных шаров сопоставимый с тем, который в XX веке будет сопровождать известия о перелете Линдберга или о первом человеке в космосе – верящая в науку – и, соответственно, готовая поверить в самые разнообразные чудеса, если они подаются как результат научного познания. Но для Дарнтона это остается историей именно про общность публики – если не одинаково, то схожим образом реагирующей в 1780-е и в 1960-е, а не про науку, которая успела стать сама собой, теперь обрести определенность – и быть свободной от странных воззрений, удивительных предпосылок и способов рассуждать.

Мир, который еще не освоился с Куном, не говоря уже о Фейерабенде – и ничего не знающий о поструктуралистах и подобных им – и странные идеи Месмера и воодушевленных им учеников и последователей оживляют общественные настроения, отражаются в дальнейших приключениях общественной мысли – но оказываются не имеющими никакого отношения к истории науки.

И независимо от этой рамки – которая, кстати, напоминает попутно, сколь условны бывают большие рассуждения и конструкции, от которых конкретное исследование оказывается если не вполне свободно, то во многом автономно, когда идет за материалом – рассказ на конкретном примере – как радикальные политические идеи проникают в общество, в сюжетах, на первый взгляд совсем далеких от политики. – французское общество, мало интересующееся радикализмом теории «общественного договора» и слабо вовлеченное в политические дебаты, обсуждает «интересное»: скандал вокруг новомодного лечения – атаку академиков, недовольство двора, защиту месмеристов – и радикальных раскольников в их числе, настаивающих, чтобы учение было открыто всем – как и обязывался сам наставник, в итоге взявший свое обещание обратно.

В борьбе апеллирующей к доводам, ставящим под сомнение «старый порядок». – так, уже в 1784 г. один памфлетист вопрошает: «Как лишить старую аристократию ее влиния, уже давно гораздо более прибыльного, чем ее отжившая свой век власть?» и утверждает, что «За нас в этой битве – лишь закон, народ и король» [125]. – слова, которые вполне могли бы звучать и из уст Сиейеса в 1789 г., только здесь все еще вполне далеко от «политики», речь идет лишь об опровержении выводов королевской комиссии о животном магнетизме и об отстаивании правоты учения Месмера.

А другие – или те же самые – будут находить в месмеризме путь к обновлению общества, одновременно – вслед за самим Месмером, открывшим свое учение в двухнедельном лесном уединении – видя неиспорченное в простом народе, поскольку связывает физическое и моральное, утверждая целостность человека – и отправляясь искать здоровья и добрых нравов на лоне природы. Как, например, Бергасс, самый авторитетный проповедник месмеризма, составитель своего рода базового руководства по доктрине, утверждает, что «нравы в целом проистекают из отношений между людьми», а раз так, то «любая перемена, любое изменение в физической конституции неуклонно влечет за собой перемену и изменение в конституции нравственной. А значит, для того, чтобы привести нацию к революции нравов, достаточно очистить или осквернить ее физическое устройство» — и «нравственная революция, — пишет уже Дарнтон, подытоживая рассуждения Бергасса, — неизбежно должна была привести к трансформации институтов власти» [143].

История месмеризма, точнее – история бурного увлечения им в 1779 – 1784 гг. и последующей страстной полемики вокруг него, продолжавшейся до 1788 — 89 гг., когда окажется вытеснена уже памфлетами другого рода – в понимании Дарнтона это еще и история перехода от «века Просвещения» к «Романтизму» — интереса к неопределенному, проницающему, связывающему все воедино органическим порядком. Там, где новое мирочувствование отсылает к отдельным, пока еще не сведенным в систему, образам и понятиям – но уже пробивается не в ученом обществе и у доктринеров, но в общественном мнении – читателей памфлетов и газет, у тех, кто рассказывает и слушает сплети – тесня прежний взгляд, никогда не бывший единственным.

И здесь можно вспомнить всю долгую историю поисков другого/иного в XVIII столетии – от читателей Сведенборга до иллюминатов, о стремлении к другой «духовности», где «Высшее Существо» Робеспьера, устремление к «религии в пределах одного только разума» и переживание мистической подкладки реальности никак не разграничить до конца в реальности настроений и устремлений.

И потом длинная история «флюидов», животного магнетизма и устремления к гармонии – от Фурье до Гюго, пытающегося на острове Уайт общаться с духом своей умершей дочери.

И еще одна – если и не важная, то любопытная деталь: книга выходит в 1968 г. – и в ней если не предчувствие, то невольная рифма событиям того года – из Гарварда, где только за несколько лет до того Парсонс окончательно провозгласил невозможность подобного 1968-му – и который похоронит его доктрину: «Образованные французы конца 1780-х годов не доверяли холодному рационализму середины века, предпочитая более экзотическую интеллектуальную диету. Им хотелось нераскрытых научных тайн, не объясняемых рациональными методами. Они похоронили Вольтера и валом повалили к Месмеру. Самым искренним из них недоставало хороших манер, “бонтона” “отцов Просвещения”, поскольку на обиды, им нанесенные, они не желали отвечать изящными остротами. Им хотелось навсегда уничтожить социальную несправедливость, которая ограничивала их доступ к престижу и власти, и они бросились в объятия месмеризма, поскольку именно здесь могли реализовать свою одержимость сверхъестественным, свои мессианские порывы и неприятие сословных привилегий. Тем из них, кто утратил веру в прежнюю систему, месмеризм предложил новую веру, которая знаменовала собой конец Просвещения, пришествие Революции и рассветные сумерки девятнадцатого века» [194].

 

_______________________

Наш проект можно поддержать.

Историк, философ

Похожие материалы

Ключевым элементом легитимизации евроинтеграции было представление о том, что вместе европейские...

Американская легенда сегодня растеряла так много из своих первоначальных цветов и поблекла...

Первая, классическая перспектива понимания разума – делает понятным и убедительным его даже не...

Leave a Reply