Вячеслав Рыбаков. Рассказ о семинаре братьев Стругацких.
Встреча с Вячеславом Михайловичем Рыбаковым в Библиотеке Кировских островов
2 декабря 2018 года
От автора: Нешуточный труд по расшифровке моего выступления совершенно неожиданно для меня, безо всякого внешнего понуждения взял на себя пожелавший остаться неизвестным энтузиаст. Я с изумлением получил текст и лишь слегка причесал его, сгладив шероховатости, неизбежные при дословном воспроизведении прямой речи, и дописав буквально несколько фраз, напрашивавшихся по контексту, но в горячке долгого говорения не произнесенных.
Воспоминания… Трудно вспоминать о чем-то родном публично. Вспоминать какие-то детали, которые дороги для тех, кто переживал все то же самое, что и ты, приятно лишь в компании старых друзей, да и то иногда доставляет не столько удовольствие, сколько сладкую боль. Потому что такого рода воспоминания слишком режуще высвечивают твои собственные изменения, те, что произошли с тобой с тех пор. Особенно ясно становится, что ты уже не тот и не сможешь жить так, как жил тогда, даже если бы вдруг тебя каким-то чудом вернули туда, в те условия. Ты уже отравлен совсем другой жизнью, этими десятилетиями, которые были прожиты совсем в иной системе ценностей и совсем в ином… Ином мире, как ни крути.
А браться сравнивать эти миры…. Тогда мы тут же упремся, наверное, опять в вульгарную политику, по поводу которой можно спорить до бесконечности и приводить друг другу факты, один разительнее другого, и это ни к чему не приведет, потому что у собеседника, у оппонента на самый твой убедительный пример найдется свой, столь же убедительный, но противоположный по смыслу и значению. Знаете, я люблю цитировать детский стишок, на который я давным-давно налетел в каком-то из журналов. И именно во взрослом состоянии я его очень полюбил, потому что он оказался совсем не детским, а прекрасной характеристикой для всех наших умных разговоров: «Заходи, — промолвил еж ежу, — я тебе иголки покажу!» Да, очень приятно показывать иголки тем, кто на этих самых иголках тоже рос, и кололся об них, и получал от этого удовольствие. Но практически невозможно объяснить, чем они милы, тем, кто на них никогда не накалывался.
Довольно много и довольно часто мне приходилось уже рассказывать о семинаре Бориса Натановича Стругацкого, и по поводу общения с ним, и со старшим братом, с которым я общался меньше, но тоже общался… И мне не хотелось бы ни повторяться, ни вдаваться в какие-то сентиментальные детали. Ведь об этом можно рассказывать до бесконечности, но только при условии, если кому-то это интересно.
Семинар был организован, насколько я помню, в 73-м году — один из семинаров при секции научно-фантастической, научно-популярной и научно-художественной литературы (одна из секций тогдашнего Ленинградского отделения Союза писателей СССР). Первые одно или два заседания возглавлял Илья Иосифович Варшавский, тоже замечательный человек. Я с ним лично познакомиться не успел, мы разминулись во времени. И он, насколько я по чужим рассказам могу судить и насколько я эти рассказы помню, не очень увлекся семинаром и не очень увлек собой тогдашних молодых фантастов, многим из которых уже в ту пору было гораздо больше лет, чем мне, когда я на семинар пришел. И он, может быть, и затих бы, этот семинар, если бы не уговорили Стругацкого.
Сначала, насколько мне известно, Борис Натанович очень сопротивлялся, не хотел браться за руководство семинаром. Но обо всем этом можно и прочитать при желании, об этом написано. Я не знаю, насколько подробно стоит об этом говорить…
Получилось так, что в марте 1974-го года я впервые пришел как раз чуть ли не на то ли второе, то ли третье, то ли даже первое — нет, точно не первое, — заседание семинара молодых фантастов, которое вел Борис Натанович Стругацкий. Мне повезло появиться буквально к началу жизни семинара. Там, среди тогдашних молодых, были такие замечательные писатели, уже проявившие или почти проявившие себя, как Ольга Ларионова, Александр Щербаков, Андрей Балабуха, Феликс Суркис и ряд других, не столь выказавших себя уже впоследствии в фантастике и не ставших авторами, в общем, ну, по-хорошему сказать, второго ряда.
Тогда это были молодые фантасты, которые спорили, которые обсуждали свои произведения. Если текст был небольшим, его прямо зачитывали на семинаре, если он был большим — его сначала пускали по рукам, а потом обсуждали уже без чтения или с чтением отрывка. Небольшие рассказы Борис Натанович, если автор не присутствовал на семинаре, зачитывал сам. Он очень хороший был, кстати, и чтец тоже! И вот, скажем, замечательный одесский фантаст, светлая ему память, Боря Штерн…. Его рассказы, которые он присылал на семинар для обсуждения, всегда зачитывал Борис Натанович. И они от этого очень сильно выигрывали, должен это сказать честно, потому что при чтении глазами, на мой взгляд, уже не возникало того искрометного ощущения игрового, реально прожитого парадоксального эпизода живой жизни, как когда, скажем, рассказы Штерна «Чья планета» или «Дом» зачитывал Борис Натанович в семинаре вслух. Наверное, отчасти именно поэтому Боря всегда получал самые высокие оценки.
Потом возникла естественная смена поколений. Такие крупные имена продолжали на семинаре присутствовать, но они уже были, как бы сказать… не в большинстве. Как мы в свое время шутили: мэтр — один, потом децимэтры, сантимэтры и, наконец, миллимэтры — это молодая поросль, те, которые иногда приходили, иногда уходили, иногда, с ходу разочаровавшись (им, наверное, казалось, что тут их сразу опубликуют), покидали семинар, даже не успев обсудиться.
Придумали систему для оживляжа — систему бросания 13-ти копеек. Высший балл — 13 копеек, низший балл — 1 копейка. Ноля не было. Каждый семинарист после заседания оценивал выслушанное или обсужденное произведение по 13-балльной системе и соответствующее количество тогдашних копеек бросал на стол. И потом герой вечера на эти деньги… Значит, семинар начинался в семь вечера, кончался обычно в десять, а кафе в Союзе писателей закрывалось в одиннадцать, стало быть, оставался еще час. Мы просто не могли, как правило, разойтись, особенно если заседания были интересными. Мы шли, пили кофе, продолжая договаривать, доспоривать, и тот, кто получил все эти деньги-баллы, вот на эти деньги нас и поил кофе. А фишка была в том, что чашка черного кофе стоила именно 13 копеек тогда, поэтому максимальный балл обеспечивал одну чашку кофе для героя дня, и этой чашкой он мог, скажем, угостить того, кто эти 13 копеек, например, положил. Хотя система вкладов была анонимной: в конверт вкладывали копейки, никто не знал, кто сколько копеек, от одной до 13-ти, туда положил. Вычислялся потом средний балл. Были вот такие детали… Это было очень весело.
Потом Борис Натанович придумал систему опекуемых, когда семинар стал очень популярен, и по образу и подобию его стали возникать аналогичные сообщества в разных концах страны, скажем, даже в столице. В столице семинаром руководил Дмитрий Биленкин. Туда Аркадий Натанович захаживал, но, в общем, формальным руководителем, который обязан был присутствовать и вести каждый раз, был Биленкин. Кто знает эти имена, тот, наверное, помнит. Это очень хороший человек и очень приличный фантаст, тоже достаточно рано ушедший… Стали возникать другие семинары, но ни один ни по влиятельности, ни по знаменитости, ни по плодовитости, ни по выходу авторов в большую литературу с семинаром Бориса Натановича сравниться, волею судеб, не смог.
Опекунство подразумевало, что каждый из желающих вступить в семинар новичков-кандидатов сначала готовил свои тексты к коллективному обсуждению в индивидуальных обсуждениях с каким-либо из признанных давних членов семинара. Только когда опекун считал предлагаемые кандидатом тексты достойными, он предлагал их к общему обсуждению. Если это обсуждение было успешным, кандидат становился действительным членом.
Семинар стал культурным явлением на тридцать лет, наверное, жизни нашей страны, явлением, про которое те, кто хотя бы чуть-чуть интересовался фантастикой, знали, знали прекрасно, посылали в семинар свои рукописи, приходили, хотя бы просто послушать, хотя зачастую и уходили.
И это длилось 70-е, 80-е, 90-е годы. Потом Дом писателей в 93-м году сгорел, жгли его старательно, по-моему — в три приема. А потом, после того, как его стало невозможно отреставрировать за мало-мальски путные деньги, было сказано тогдашним руководством Союза писателей, что «ну и ладно, и не будем, не дело писателей выходить на демонстрации и отстаивать свое, это недостойно людей искусства»…
В итоге, в замечательном особняке графа Шереметева поселился какой-то банк не банк, «Талион» не «Талион», я уже сейчас не знаю. Туда даже киношников не пускали, когда несколько лет назад делали фильм о ленинградских писателях. Даже киношников не пустили! Я только иногда, проходя по набережной из института, где я работаю — институт напротив Петропавловской крепости расположен — пешочком на Финляндский вокзал, на метро, вижу сквозь окна первого этажа те же самые витражи с гербом графа Шереметева, которые светили нам во время наших сладостных кофепитий в течение двадцати лет.
Семинар возобновился потом в Центре современной литературы и книги в конце 90-х и первой половине 2000-х годов, но это была уже совершенно иная эпоха, и люди иные, и коммерческие ценности стали гораздо важнее творческих. И приходили молодые авторы, которые считали, что, поскольку у них книг издано не меньше, чем у Стругацких, то с какой это стати Стругацкий их учит писать. Они сами его могут научить, как продавать свои книжки и в какие издательства какие взятки давать. Да и Борис Натанович уже болел…
В общем, так получается, что самое «золотое» время семинара пришлось на самое «душное» время застоя. Это парадокс, в общем, легко объяснимый, если не мыслить слишком уж плоскостно: чем меньше было свобод снаружи, тем ценнее и увлекательнее была свобода внутри. Я помню, в один из последних визитов Бориса Натановича на семинар, который работал уже в Центре современной литературы и книги, Борис Натанович уже был такой ослабевший, немножко как будто серой пылью посыпанный…
Мы расвспоминались, он стал говорить: «Ой, 70-е — застой, 80-е — кошмарное время, опубликовать ничего невозможно (а действительно, опубликовать было ничего невозможно, даже Стругацким, не то что нам), душно, застой…» Потом вдруг припомнили, как проходило одно заседание, другое заседание, и вдруг я вижу, у него глаза загорелись, щеки порозовели, и он как-то вдруг оживился и абсолютно, казалось бы, в противоречии с тем, что он говорил пять минут назад, обмолвился: «Славочка, какое прекрасное было время!»
Я очень хорошо запомнил эту диалектику. Она… про нее нельзя забывать. Она никого ни от чего не спасает, но помогает хотя бы сохранять внутренние стержни какие-то и внутреннюю систему ценностей.
Можно долго рассказывать о той атмосфере, которую ухитрялся создать Борис Натанович. Одна из самых больших ценностей: почему было так интересно? Почему нам и друг с другом, с равными себе, и тем более — с ним, было так увлекательно обсуждать свои вещи? Почему заканчивалось обсуждение, мы спускались в кафе и продолжали за кофе обсуждать, до одиннадцати, до упора сидели, потом еще полчаса шли от Дома писателей до «Чернышевской» и все продолжали договаривать.
Почему это было так интересно?
Потому что был задан какой-то алгоритм обсуждения, который… Как бы это сказать одной фразой? Нетоталитарный алгоритм обсуждения! Что я имею в виду? Вот мы, в общем равные друг другу, тогда по неграмотности своей или по воодушевленности своей, по маловозрастности своей, по увлеченности внутренними процессами своими, если не нравится чье-то произведение или что-то в нем не нравится… Особенно это заводило, если произведение в общем нравится, но что-то в нем кажется тебе недоделанным… Этим грешат многие критики до сих пор, и взрослые солидные критики — а уж тем более мы тогда друг другу подавали советы, которые в общем, можно рубрифицировать так: «Вот я на твоем месте написал бы вот так, и это было бы лучше». И фактически при обсуждении каждый косвенно пытался вместо автора написать свое произведение на ту же тему.
Автору, на самом деле, это вредно, это больно и это очень мало что ему дает, потому что молодому автору надо учиться писать то, что он, именно он хочет писать, учиться выражать то, что именно он хочет выразить, а не то, что за него написали и выразили бы другие.
Борис Натанович, понятное дело, умел выражать то, что братья Стругацкие хотели выразить, на порядок лучше, чем любой из нас умел выразить свое желаемое, но он ухитрялся найти ту нотку, которая резонировала бы с собственными желаниями автора. Дескать, вот ты, наверное, хотел сказать вот то-то и то-то, значит, надо было бы, наверное, на этом акцентировать внимание, об этом умолчать, здесь сделать покороче… То есть благодаря шефу (он сам настаивал: «Зовите меня просто шефом»), благодаря шефу и мы заряжались такого рода подходами — помогать автору сказать то, что он сам хочет сказать.
Борис Натанович, пользуясь фразой, которую якобы подслушал у киношников, когда с ними работал (во всяком случае, так он это объяснял), иногда начинал обсуждение просто фразой: «Давайте, ребята, сначала попробуем просто понять, а про что кино?» То есть что автор хотел сказать-то, собственно? Потому что ведь произведения были зачастую очень сырые. Иногда молодой автор сам не знает, чего он хочет. Что-то такое вот распирает… А что, зачем, какая, извините за выражение, сверхзадача — и забыто, а следовательно, и понять это невозможно.
И вот Борис Натанович ставил вопрос: «А про что кино?» И начинали общими усилиями придумывать, и автор тоже, поскольку сам не сумел этого сделать вовремя, в этом обсуждении участвовал, в общем-то, на равных, с правом такого же совещательного голоса, как и все остальные: «Я хотел сказать, наверное, вот что…» А другие говорят: «Да нет, у тебя получилось фактически вот что…»
И таким образом, обсуждение обогащало автора выразительными средствами или какими-то идеями, а не подавляло. Никто, кроме шефа, не умел так попытаться помочь каждому конкретному автору написать, или понять, или захотеть написать то, что именно сам он хочет, то — что его тема, то — что его проблема, то — что его волнует, потому что ведь разных людей волнует разное….
Хотя, в общем, в ту пору нам, конечно, нашу творческую жизнь, совершенно яркую, искрометную, удивительную, очень облегчало то, что, как тогда казалось, внутри страны — биполярный мир: государственный монстр и порядочные люди, тоталитаризм и таланты. И мы, конечно, все были таланты, и поэтому нам было очень легко понимать друг друга.
Вы понимаете, вот сейчас демократы начитались Хайека, наверное, или понаслышке знают через третьи руки, что общая этика — это путь к тоталитаризму, единая система ценностей — это путь в рабство. На самом деле ни фига подобного! Вот в семинаре, фактически, была единая система ценностей и общая этика. Мы точно знали, что хорошо и что плохо. И эти представления у нас совпадали, поэтому нам было так интересно, весело и увлекательно друг с другом. И никакого рабства не было, никакой неволи — наоборот. А вот как только эти представления начали расплываться, так и, как ни странно, и писать стали меньше или совсем иначе, и такого интересного обсуждения не было, потому что все — правы, и вообще можно не разговаривать…
По мере того, как эта эпоха уходит, и воспоминания теплые, сладкие тонут под листвой опавшей, под снегом, вот тогда начинают, может быть, если об этом задуматься, вылезать какие-то общие тенденции, возникать общие соображения по поводу того, а что это было?
Потому что это было совершенно уникальное явление. Может быть, в стране были такого рода другие уникальные явления. Наверное, были какие-то научные семинары… Скажем, тот же Борис Натанович рассказывал, что… если кто помнит сцену из «Гадких лебедей», сцену посещения Виктором Баневым школьников-акселератов тамошних, которых воспитывали мокрецы… Так вот он рассказывал, что на самом деле они с братом писали эту сцену почти с натуры, потому что их привели на научный семинар… Я уже стал забывать, какого именно академика, не помню фамилию… И вот примерно так же они стояли там и смотрели на этих детей, и не понимали, как с ними разговаривать, потому что эти дети казались лучше, умнее, перспективнее, чем они сами, эти певцы будущего.
То есть вот такого рода ячейки, наверное, существовали всегда. Я вспоминаю совсем уже не о семинаре. В Институт востоковедения я пришел в аспирантуру в 76-м году, и я застал там ту же атмосферу. Эта плеяда блистательных востоковедов… Всего-то человек 25 тогда, в конце 40-х годов, академик Орбели набрал при возобновлении института. Потому что был Азиатский музей, потом был институт, потом, после войны, институт уехал в Москву, но здесь остались все рукописные фонды, которые собирались в течение двухсот лет. Мы буквально на днях праздновали 200-летие института, который под разными названиями существовал с 1818 года. И вот Ленинградское отделение Института востоковедения было собрано как бы заново, произошел новый момент сборки.
Послевоенное поколение закончило университет в 48-49-50-х годах. И вот они все фактически сделали славу института. Это поколение, вплоть до того момента, когда оно на протяжении последних 10-15-ти лет перестало функционировать по естественным причинам, в течение 50-х, 60-х, 70-х, 80-х, 90-х годов обеспечивало славу российского востоковедения.
Так вот, я пришел туда, и, казалось бы, когда эти успевают работать? Они сидят — в шахматы играют. Потом идут кофе пить и болтают не каждый на свою конкретную тему, а на какие-то общие методологические исторические темы. Я, ходя с ними пить кофе, узнал о Востоке больше, чем из институтских курсов. И мне интереснее было, потому что я слышал не про факты, а про проблемы, которые еще не решены.
Я был свидетелем споров умнейших людей. А если формально смотреть — ну когда они работают, почему у них книжки выходят? Вот сидят… «Слушайте, кто по рублю? Давайте… чего-то день сегодня не задался. Может быть, это… закусим-выпьем? Пошли…» С двух часов где-то там в кабинете. И то же самое… Рюмка, бутербродик простенький. И то же самое… «А вот полторы тысячи лет назад… Нет, ты неправильно интерпретируешь этот источник…»
Вот примерно то же самое. Вот тоже была ячейка света.
И я теперь вот что думаю. Примерно так (я скажу крамолу, которую до сих пор еще не говорил) должно функционировать коммунистическое общество.
Сейчас очень много говорят о мотивациях. Мотивирован, мотивирован, мотивирован… Чем? Говорят, личный успех! Сумма личных успехов — это успех страны. Но каким образом достигается личный успех? Есть очень разные способы его добиться. Вот в семинаре (за институт не скажу, это поколение — оно тоже было достаточно сложное, и там тоже были подводные камни, которые от меня были скрыты сверкающей поверхностью полноводной тогдашней реки нашей востоковедной науки), а в семинаре − я могу сказать. Потому что мы были 20-30-летние, но бескорыстные фактически, как у тех же Стругацких: «Хотели бы быть, как три мушкетера? — Да. — А из какого тома? — Да, конечно, из первого, когда они молодые, нищие, практически бескорыстные». Вот. Вот слово было сказано.
Минимум на еду и житье обеспечивали нам наши совершенно другие занятия, примерно в одинаковой степени, а система стимулов была такая, какая только и может обеспечить настоящее творчество.
Это, во-первых, создание настоящего результата. И, второе, получение за счет этого настоящего результата уважения тех людей, которых ты сам уважаешь.
И уже вот это и есть успех, потому что, скажем, успеха можно добиться как? На кого-то телегу написать. Но в той атмосфере, которая в семинаре царила, это не помогло бы, потому что судили по делу. Вот есть текст — есть результат твоей работы. И уже никакие ухищрения: откроешь ли ты перед Стругацким дверь или не откроешь, подставишь ты ему стул или не подставишь, подсыплешь ты своему собеседнику тринадцать копеек вместо двух или, наоборот, две вместо тринадцати — не влияли ни на что! На твое место в семинаре это никак не влияло. Влиял, определял только реальный результат. До тебя в мире этого не было, но ты постарался, и теперь в мире это есть. Значит, весь мир стал богаче, разнообразней, больше.
Тщеславие, конечно, было…. А творческие люди вообще не могут без этого. Без тщеславия ты — медуза, ты — исполнитель. Я не хочу сказать ничего плохого об исполнителях. Наверное, невозможно — если только не открыть ту самую систему идеального воспитания, о которой Стругацкие мечтали всю жизнь — всех людей сделать творческими личностями. Исполнители нужны. Но движение вперед обеспечивают эти вот ячейки, в которых ценнее всего атмосфера выдачи реального результата. Который лучше, чем… чем любой твой прежний результат.
Хорошая фраз — не из семинара почерпнута, но именно там эта истина очень работала. Соревноваться можно только с самим с собой. Твое честолюбие — это не мотив для того, чтобы кого-то притопить и на его плечах вырасти поближе к шефу, а то и поближе к публикациям, нет. Вот если ты написал плохо − тебе ничего не поможет, а если ты написал хорошо — тебе ничего не повредит. И вот ориентировка на создание максимально качественного продукта и на стремление получить признание за него (ничего в этом нет плохого) — это и есть та система ценностей, на которой только и могут стоять общества, за которыми будущее.
Все остальные… Можно мотивировать деньгами. Тогда что? Чем больше заработал, тем, значит, большего успеха добился. Каким образом заработал? Неважно. Стало быть, тут уже в зародыше — уголовщина, воровство, взятки. Вот тебе и вся мотивация! Результат здесь вообще вне игры, на результат никто не мотивирован. На продажу результата — да! Но ты можешь украсть чужой результат и продать его, и будешь успешен.
Там этого не было. Вот эта ячейка и ячейки такого рода, они, собственно, и создают будущее. Вот так работал НИИЧАВО у Стругацких. Почему этот мир так притягателен? В одном из моих собственных произведений, довольно давних и, насколько можно судить по реакции читателей, неплохих, а именно — во втором томе трилогии о Симагиных, идет такой диалог… Персонажи вспоминают «Понедельник начинается в субботу», и молодая девушка, которая, хотя любит эти произведения, ценит Стругацких, но принадлежит другому поколению, замечает то, чего мы раньше и не замечали: «Вы вспомните, там же за весь текст ни разу не встречается слово “деньги”» .
И потом мне уже на семинаре говорят… Да, по-моему, сам Борис Натанович… Я, говорит, обратил внимание на эту фразу и сам пересмотрел свой текст. Вы знаете, Вы не правы. Там один раз слово «деньги» встречается. Но — во фразе, когда главного персонажа из Ленинграда переманивают работать в северный поселок, а он как бы сомневается, и те, кто его переманивают, сами себе объясняют его сомнения так: «Ну, конечно, столичный город и приличная зарплата…» И главный персонаж возмущенно говорит: «Только не надо мерить на деньги!» Вот один раз за весь текст слово «деньги» все-таки встретилось.
И еще там о зарплате идет речь. Значит, заплата примерно у всех одинаковая, небольшая. И, поскольку это очень скучно — стоять в бухгалтерии в очереди за зарплатой, персонажи «Понедельника начинается в субботу» посылают в очередь стоять за себя своих так называемых дублей, потому что на эту фигню (получение денег и роспись в ведомости) просто некогда тратить время, они заняты настоящим делом.
Вот такого рода ячейки возникали тогда, а вот возникают ли они сейчас? Боюсь, что нет. Не для чего.
Тогда, когда было это большое противостояние, биполярный мир внутри страны, сама принадлежность к какому-то из такого рода мирков как бы — не побоюсь этих слов, это мое мнение, мы можем по этому поводу поспорить, но именно так я помню тот мир — была знаком качества для окружающих, даже если сами они той или иной ячейке не были сопричастны. Вот если ты в эту ячейку входишь, и тебя там уважают — эссе хомо, это значит — ты человек. «Что вы, он в семинаре… Ого!» А сейчас… Взять даже какого-нибудь крупного банковского работника, у которого большая зарплата и, значит, можно похвастаться, — на нем нет знака качества, человеческого качества, насколько я себе это представляю. Ему могут завидовать…
В подобных ячейках, кстати, не очень-то завидовали, потому что было понятно, что завидовать нечему. Ему от Бога дано. Вот он пишет лучше, или он изобретает лучше, или он читает древний хеттский текст так, как кроме него в мире еще два-три человека… Как этому можно завидовать? Просто сиди, работай. Если получится — и у тебя получится, а если нет — все. А вот если ты умело украл, то этому можно завидовать, потому что чего это я-то зеваю? Завидуют ловкости, оборотистости. Искре завидовать невозможно.
Вот так я это себе представляю. И вот этот знак качества — он создавал даже в достаточно широких слоях узкого круга интеллигенции, скажем так…
Хотя на самом деле не только интеллигенты интересовались этим. Семинар был известен среди, извините, элиты рабочего класса. Тогда очень даже читали фантастику, и даже пытались приходить к нам и оставались там со своими темами и со своими проблемами…
Но в основном именно среди интеллигенции, как круги по воде, расходилась вот эта система ценностей, которую порождал, генерировал творческой атмосферой семинар и другие ячейки такого рода. Они в определенной степени тогда, в момент глобального противостояния внутри страны, были заразны. Это было престижно, причем не потому престижно, что дача большая или зарплата большая, ведь этого, в конце концов, можно добиться, а вот престижно, потому что… елки-палки!
Было ощущение, что на это надо ориентироваться, на этот род деятельности! Не на образ жизни, а на образ творчества, на образ созидания. Не на образ потребления, а на образ созидания, вот что я хотел сказать. На образ потребления сейчас все ориентируются очень активно. И он тоже создает совершенно определенный вектор внутри общества. Тогда достаточно широкий круг народа, который вообще имел отношение к созиданию потенциала страны, на мой взгляд, мало-помалу заражался этой гравитацией, этой системой ценностей.
То есть на самом деле, если коммунизм вообще когда-нибудь будет возможен, по системе ценностей, по системе мотиваций он будет устроен только так. Третьего не дано.