Рубрики
Прогнозы Статьи

Почему Победоносцев не мог иначе

Дискуссия на портале «Русская idea» о статье «Великая ложь нашего времени», начатая обсуждением судеб парламентаризма в России и влиянием на них ее автора, Константина Петровича Победоносцева, естественным образом перешла к обсуждению более широкого круга проблем, и это, конечно, не случайно. 

Действительно, дело не только в отдельно взятом парламентаризме, его возможности/желательности или невозможности/нежелательности в России. Этот вопрос лишь часть, пусть и важнейшая и показательная, но более обширной проблематики. И тут хочется привлечь внимание к одному более позднему сюжету, связанному со статьей «Великая ложь нашего времени». Он поможет увидеть, почему К.П. Победоносцев по отношению к парламентаризму в России рассуждал в логике или/или, покажет основания этой логики и то, почему Победоносцев не мог иначе. 

Итак, один из любопытных эпизодов в богатой, как мы теперь видим, истории статьи – это ее сплошное, на целых 9 (!) страницах цитирование А.Ф. Лосевым в его знаменитых «Дополнениях к “Диалектике мифа”»[1], которые писались в 1927–1929 гг. Парадоксально, но о парламентаризме как феномене Лосев говорит лишь словами Победоносцева, тем самым полностью с ним солидаризируясь. 

Примечательно, в каком контексте это говорится. Проблема парламентаризма и его великой лжи у Лосева в «Дополнениях к “Диалектике мифа”» – лишь часть более обширной и фундаментальной для него проблемы Нового времени, новоевропейской буржуазной мифологии, ее сути и основных составляющих. И поэтому у Лосева критика парламентаризма встает в один ряд с критикой буржуазного мещанства, капитализма как экономической системы и машинного производства, романтизма и механистического материализма, самого духа Нового времени. 

Для Лосева это критика либерализма как ни больше ни меньше сатанинского мировоззрения, конечной целью которого является мечта об убийстве Бога и обожествлении человеческого «я», чтобы последнее заняло место Первого. 

К цитированию Победоносцева Лосев приступает сразу после страстной критики машины и новоевропейского машинного производства. Сначала он впечатляюще пишет:

«Мифология машины есть мифология субъекта, с яростью нападающего на объект, ограбляющего его дочиста и оставляющего на его месте — изуродованный труп и скелет. <…> Машина не целомудренна, жестока, внутренно опустошена. В ней – какая-то принципиальная бездарность, духовное мещанство, скука и темнота. Есть что-то нудное и надоедливое в потугах машины заменить жизнь. Она есть глубочайший цинизм духа, […] ограничение средними, штампованными и механическими вещами. Сердце говорит, что, когда действует машина, кого-то родного-близкого бьют по лицу. Машина — антипод всякого творчество, удушение живого ума, очерствение и потемнение чувств. <…> Машина неблагодарна и груба. В ней видится озлобленное лицо бездарного мещанина, захотевшего при помощи кулаков и палки стать гениальным. Машина — остервеневшая серость духа, жестокая и лживая, как сатана. От нее темнеет на душе и тяжелеет в груди <…> Мировое мещанство в машине празднует свою последнюю и при этом небывалую победу»[2]. 

Тут Лосев и переходит к теме парламентаризма. Машина бездарна, говорит он, как бездарна в целом либеральная атмосфера. Но машинообразность и бездарность он усматривает и в парламентаризме с его борьбой партий, выборами и пресловутым большинством голосов. Отсюда и начинается обширное, на девять страниц, сплошное цитирование статьи Победоносцева. 

Лосев дает сначала небольшой отрывок из другой статьи «Московского сборника» под названием «Новая демократия» на ту же тему, а потом почти целиком цитирует первую часть «Великой лжи…», которая занимает более трети от общего объема текста у Победоносцева. 

Сделаем здесь большое отступление в лосевскую проблематику и коснемся отношения А.Ф. Лосева к К.Н. Леонтьеву (еще одно необходимое для нас тут имя), а потом снова вернемся к К.П. Победоносцеву.

Лосев: не только «соловьевец», но и «леонтьевец» 

Что тут, на мой взгляд, принципиально важно и очень интересно? Общеизвестно, что Лосев – последователь Владимира Соловьева. Соловьев – его первая и самая главная, оставшаяся на всю жизнь философская любовь наряду с Платоном. Лосев сам называл себя «соловьевцем»[3], и последняя книга, ушедшая в издательство при его жизни, всего за две недели до его смерти, была фундаментальная «Владимир Соловьев и его время». 

Однако, тем не менее, с характеристикой Лосева как «соловьевца» не все так просто, особенно если брать в расчет его историософские и социально-политические построения времен «Диалектики мифа». Дело в том, что он точно не является «соловьевцем» в своем резком и тотальном отвержении либерализма и буржуазного строя (сам Владимир Сергеевич хотя тоже, конечно, не был сторонником именно буржуазного строя, но принимал некоторые его ценности и результаты), критике новоевропейской мифологии в своей «Диалектике мифа». Возможно, на это повлияло то, что, как говорил сам Алексей Федорович, с собственно философскими трудами Соловьева он познакомился гораздо раньше, чем с его общественно-публицистическими работами. 

Как говорил в своей статье «Отец Иосиф Фудель» С.Н. Дурылин, в русской религиозной философии существуют два начала – «Соловьевское» и «Леонтьевское», и они друг другу во многом противоположны. «Соловьевское начало» по Дурылину всегда пытается синтезировать, объединить в единое целое совершенно разнородные или далеко разошедшиеся при едином происхождении сферы и идеи – «правовое государство, по природе своей, столь зыблемое, и Церковь, олицетворенную незыблемость, целокупную и критически не препарированную Библию и учение о прогрессе, относительные “правды” всевозможных религий, даже нехристианских, и единую правду православия, и т. д». «Соловьевское» всегда многосоставно и создает всевозможные «оправдания» – не только «добра», но и множества других категорий, установлений и институтов – богословских, правовых, государственных, социальных и т.д. 

Поэтому, отмечает Дурылин, «Соловьевское» так часто служит первой ступенью перехода, или мостика, от позитивистского и рационалистического мышления к религиозному: «От “Общей теории права” любого либерального профессора так легко перейти к “оправданию добра”. Я не могу себе представить митрополита Филарета или какого-либо “филаретовца” из черного или белого духовенства, читающим Соловьева и в особенности сочувствующим “Соловьевскому”; я не могу себе вообразить, что найдет для себя нужного и приемлемо-насущного в Соловьеве и Соловьевском – какой-нибудь современный подвижник, строгий монах, властный епископ, христианин-простец типа какого-нибудь благочестивого книгочия-купца или военного. Но студента университета, либерального городского батюшку, прогрессивного семинариста, мечтающего о реформе церкви, некоего заинтересовавшегося христианством приват-доцента из юридического факультета, какого-нибудь члена не слишком красной партии, слегка усталого от политики, – раз они потянутся за книгой религиозной и христианской, я никак не могу представить себе за чтением Леонтьева или других авторов, но с “леонтьевским” содержанием». 

Совершенно иным, противоположным является по Дурылину «Леонтьевское начало»: «Оно, в существе своем, конечно, очень сложно, гораздо сложнее “Соловьевского”, но не так, не внешне, сложно, оно сложно сложностью глубины проникновения, а не широтою охвата, как “Соловьевское”. В “Леонтьевском” – в чем бы оно не выразилось: в политике, религии, искусстве, жизни – нечего делать либеральному батюшке, заинтересовавшемуся христианством доценту, собирающемуся реформировать церковь семинаристу, но “Леонтьевским” заинтересуются настоящий монах, епископ, строгий государственник, размышляющий о значении православия, как исторической силы… “Леонтьевское” всегда сурово; оно не сулит никаких – ни личных, ни общественных, ни государственных – мистических утешений; оно требует и все построено на отречении, отказе, отстранении того, что было до подхода к “Леонтьевскому”; оно все построено на “или”, а не на “и”, как у Соловьева: там – и мистика, и либерализм, и правовое государство с легким социалистическим налетом, и София, и конституция, и аскетизм, и папа, и профессор Гарнак; здесь – или либерализм – или аскетизм, или конституция – или София; или правовое государство – или мистика. Без окончательного выбора того или другого из “или” “Леонтьевского” нет». 

Если принять эту дихотомию Дурылина (а в ней много правды!), то очень интересно, что в конце 20-х годов в плане историософских и общественно-политических взглядов Лосев является скорее «леонтьевцем», чем «соловьевцем». Для Лосева вопрос стоял по Леонтьеву, «или/или», а не «и/и»: или Средневековье, или буржуазное Новое время; или монархия, или парламентаризм; или Россия, или Европа; или феодализм, или капитализм; или ремесло, или машинное производство; или церковное искусство, или буржуазное «искусство ради искусство»; или Церковь, или либеральное мировоззрение; или Бог, или сатана, в конце концов. 

Средневековье для него отделено от Нового времени настоящей пропастью. «Переход от Средних веков к Новому времени – эпоха величайшей мировой катастрофы. Человечество никогда не переживало столь огромного перерождения». 

Кстати, то же самое строгое или/или, те же самые взгляды в отношении Средневековья и Нового времени (феодализма и капитализма) Алексей Федорович высказывает, уже вернувшись из лагеря в 1933 году, во Введении в «Историю эстетических учений» (1934 г.). 

Для нас очень важно то, что и в «Дополнениях к “Диалектике мифа”», и в тексте 1934 года Лосев логически и диалектически жестко увязывает настоящее церковное, нелиберальное христианство с феодализмом и крепостным правом в экономике, а также с соответствующей политической «надстройкой», с монархией. Это для него две половины одного целого – средневековой культуры, взятой как идеальный тип. «Поэтому настоящее средневековое, нелиберальное христианство никогда и не обещало материального освобождения, считая последнее вредной, хотя и наивной, мечтой. Оно полагало, что оно освободило человека духовно, избавивши его от “языческой мерзости”, и в этом отношении оно строго отличало духовно свободного крепостного от античного раба, который был не человеком, но вещью и был рабом “по природе”. Церковь вполне согласно с своим учением могла покупать и продавать крепостных, понимая, что она торгует не самим человеком, но лишь его прикреплением к земле <…> Стало быть, понятно, что христианство начинает падать с тех пор, с каких пор начинает падать феодальное крепостничество, и что крепостничество падает с того момента, с какого христианский абсолютизм начи­нает становиться либерализмом»[4]. 

Таким образом, в бескомпромиссной и даже ожесточенной критике либерализма, его полном неприятии Лосев конца 20-х и начала 30-х оказывается очень близок К.Н. Леонтьеву и К.П. Победоносцеву. Правда, тут есть еще один непростой поворот сюжета, связанный с Леонтьевым, – уже у совсем позднего Лосева, как раз в его книге 1990 года о Владимире Соловьеве. Характеристике А.Ф. Лосева как и «леонтьевца» (а не только «соловьевца») в этом контексте очевидно мешает, казалось бы, его резко негативная оценка Леонтьева в данной книге, во взглядах которого он усматривает ни много ни мало исторический сатанизм: «Сатанизм – это не “оправдание добра” (если употребить термин Вл. Соловьева), но оправдание зла»[5]. 

Однако, например, автор книги «“Ангельский доктор” русской истории», одной из лучших монографий о Леонтьеве за последние годы, Р. А. Гоголев, со ссылкой на В. В. Бибихина пишет, что, возможно, этот казус относится к числу «типичных лосевских провокаций». Дело в том, что на одной странице Лосев 5 (!) раз ссылается на одну из самых программных антилиберальных статей К.Н. Леонтьева «В защиту Пазухина»: «В основе данной провокации лежит установка на то, чтобы пятью ссылками на странице (неслыханное для Лосева) подвигнуть читателя обратиться к первоисточнику»[6]. Не забудем, что это были пусть поздние, но еще подцензурные советские времена, а Лосев (поневоле) стал великим мастером иронии и умения говорить между строк. 

Византизм и капитализм 

Зачем нам понадобилось отступление в лосевско-леонтьевскую проблематику? Чтобы попытаться показать всю серьезность и глубину поднятого вопроса о видении парламентаризма Победоносцевым. До сих пор, спустя уже 120 лет остается самым важным и при этом так до конца и не решенным вопросом, насколько Россия совместима с традиционными свойствами и атрибутами современной западной цивилизации – идеологией прав личности, разделением властей, республиканизмом, прибылью ради прибыли в экономике и т.д., и насколько тут одно увязано с другим, влечет за собой другое. Все это части единого целого. Прими отдельно взятый полноценный парламентаризм, и следом за ним с необходимостью будут иметь место республиканизм, и права личности, и капиталистическая экономика. Но вот сохранится ли Россия? 

Вполне возможно, этот главный вопрос в конечном итоге вообще не решаем, точнее, решается лишь в «леонтьевской» логике или/или, а не в логике «соловьевской» и/и. Говоря предельно упрощенно: или Россия, или капитализм, если под ним понимать современную и постсовременную буржуазную цивилизацию. То насколько неудовлетворительны пока результаты политики «и/и» последних 25 лет, можно констатировать по нынешнему духу неопределенности и неуверенности, по всеобщему признанию, что у сегодняшней России нет идеологии и идеалов «на экспорт», которые помогли бы объяснить ее «бодания» с Западом и сделали бы привлекательным ее выбор. 

В обозначенной леонтьевско-лосевской перспективе становится более понятен политический курс Победоносцева, который, возможно, был продиктован вовсе не его народническим утопизмом или гипотетической антитворческой нелюбовью ко всему новому. Вполне возможно, основания этой политики были иные, не столь замшелые. С одной стороны, это была апокалиптическая тревога перед цивилизационным «Дранг нах Остен» и попытка лишь удержания, катехона, потому что впереди – лишь пропасть. 

И разве Победоносцев ошибся в этих ожиданиях? Его прогноз оказался верен. С другой стороны, это была попытка влиять и работать не с/через политические институты и формы, а непосредственно с/на души и сознание людей, причем не посредством газет и масс-медиа, что было бы еще одной уступкой «великой лжи нашего времени». Отсюда, в частности, гигантская по масштабам программа Победоносцева по развитию церковно-приходских школ. 

Можно упрекать Победоносцева в нереалистичности этой политики, но, как говорится, «задним умом» всякий крепок. Но всю проблематичность цивилизационной сочетаемости византизма (если под ним понимать идеальный культурно-исторический тип России как сочетание Православия и самодержавия) и капитализма и обозначили Победоносцев, Лосев и Леонтьев. Естественно, Победоносцев не мыслил в этих марксоидных категориях – феодализм и капитализм как общественно-экономические формации, к которым вынужден был прибегать Лосев Однако все трое, каждый по-своему, но указывали на одно и то же: Леонтьев – историософски, социологически и феноменологически, Лосев – культурологически и диалектико-логически, и Победоносцев – практически и (sit venia verbo) политологически.

Крайне немаловажно еще и то, что самодержавная монархия как полная антитеза парламентаризму и республиканизму вытекала из глубокой религиозности этих мыслителей и деятелей. Их политические взгляды естественно вытекали из их веры, религиозное и политическое представляло собой единый органический комплекс. Как говорил Л.А. Тихомиров в «Монархической государственности», «религиозное миросозерцание нации порождает инстинктивное стремление к монархической власти… (курсив мой. – Ю.П.) Светлый идеал, который носился над страной в виде самодержца, вовсе не был только выводом политической доктрины Византии. Он вытекал из источников более глубоких: из христианского понимания общих целей жизни. Он соответствовал не одним целям концентрации сил страны для внешней борьбы, или для поддержания внутреннего порядка, но вообще целям жизни, как их понимал русский человек, проникнутый христианским миросозерцанием». В этом смысле Победоносцев как человек и политик, обладающий очень цельным мировоззрением, и не мог поступать иначе, скрещивая монархию с парламентом, «ежа с ужом». 

И не потому провалились либералы, придя в 1917 году к власти в лице Временного правительства, что их, как пишет Федор Гайда, долго не допускали к участию в общественных и государственных делах, и у них поэтому не было реального практического опыта. Потому-то их и не допускали, что в принципе их либеральные программы не соответствовали России, русским условиям. Как говорил Лев Тихомиров, «я полагаю, что вовсе не широта или узость требований приводят к бессилию русское либеральное движение. Настоящая причина бессилия наших политических программ состоит в том, что они слишком теоретичны, слишком мало национальны, слишком мало сообразованы с условиями нашей страны». 

Благодаря советскому периоду и «красному проекту» Россия в превращенном виде удержала некие византийские или квази-византийские черты. Это и имперская многонациональность нашей страны, и крепкая авторитарная власть, необходимая в том числе для того, чтобы держать вместе разные народы, этносы и регионы с их очень разными культурами и ментальностями. Это и наши определенные культурные ценностные и ментально-психологические отличия от так называемого «цивилизованного мира». 

Кстати, о невозможности парламентаризма в многонациональной стране говорил и Победоносцев в «Великой лжи нашего времени»: «Национализм в наше время можно назвать пробным камнем, на котором обнаруживается лживость и непрактичность парламентского правления <…> Мы видим теперь, что каждым отдельным племенем, принадлежащим к составу разноплеменного государства, овладевает страстное чувство нетерпимости к государственному учреждению, соединяющему его в общий строй с другими племенами, и желание иметь свое самостоятельное управление, со своею, нередко мнимою, культурой. И это происходит не с теми только племенами, которые имели свою историю и, в прошедшем своем, отдельную политическую жизнь и культуру, – но и с теми, которые никогда не жили особой политической жизнью. Монархия неограниченная успевала устранять или примирять все подобные требования и порывы и не одной только силой, но и уравнением прав и отношений под одной властью. Но демократия не может с ними справиться, и инстинкты национализма служат для нее разъедающим элементом: каждое племя из своей местности высылает представителей – не государственной и народной идеи, но представителей племенных инстинктов, племенного раздражения, племенной ненависти и к господствующему племени, и к другим племенам, и к связующему все части государства учреждению <…> Провидение сохранило нашу Россию от подобного бедствия, при ее разноплеменном составе. Страшно и подумать, что возникло бы у нас, когда бы судьба послала нам роковой дар – всероссийского парламента! Да не будет»[7]. 

То, что либерализм и политический национализм – вещи, предполагающие друг друга, две стороны оной медали, абсолютно логично и убедительно показал еще К.Н.Леонтьев в «Национальной политике как орудии всемирной революции» и ряде своих других работ. 

Сейчас мы в каком-то смысле находимся на той же развилке, что и во времена Победоносцева, только в еще менее благоприятных условиях. Скрытый остаточный монархизм России поддерживается лишь соображениями общественной выгоды и просто инстинктом самосохранения, но он, во-первых, стыдливо или бессильно никак не оформляется концептуально и открыто. И, во-вторых, в сознании современного жителя России он напрочь лишен религиозной санкции. 

Долго ли все это продержится и долго ли еще существовать России, знает один только Бог…


[1] Лосев А.Ф. Диалектика мифа. М.: Мысль, 2001, с. 264–272.

[2] Там же, с. 264.

[3] Лосев А.Ф. Владимир Соловьев и его время. М.: Прогресс, 1990, с. 697.

[4] Лосев А.Ф. Форма. Стиль. Выражение. М.: Мысль, 1995, с. 367–370.

[5] Лосев А.Ф. Владимир Соловьев и его время. С. 532.

[6] Гоголев Р.А. «Ангельский доктор» русской истории. М.: АИРО-XXI, 2007, с. 17.

[7] Победоносцев К.П. Великая ложь нашего времени. М.: Русская книга, 1993, с. 50–51.

Автор: Юрий Пущаев

Кандидат философских наук, научный сотрудник философского факультета МГУ им. М.В. Ломоносова