Русская Idea публикует статью Дмитрия Юрьева из сборника «Тетради по консерватизму» № 4 за 2020 год, посвященного Освальду Шпенглеру. Материал анализирует попытки Шпенглера «предопределить историю» в своих работах.

 

 

 

 

Все возвышается или упадает: народы земные подобны цветам весенним, они увядают  в  свое  время…  Одно  утешает меня – то, что с падением народов не упадает весь род человеческий: одни уступают место другим, и если запустеет Европа, то в середине Африки или в Канаде процветут новые политические общества, процветут науки, искусства и художества.

Николай Карамзин [6, с. 212]

 

Ревнуя к Копернику (вступление)

«В этой книге впервые делается попытка предопределить историю. Речь идет о том, чтобы проследить судьбу культуры, именно, единственной культуры, которая нынче на этой планете находится в процессе завершения, западноевропейско-американской культуры, в ее еще не истекших стадиях. Возможность решить задачу такого исполинского масштаба, по-видимому, не попадала до сегодняшнего дня в поле зрения, а если это и случалось, то не было средств для ее разработки или они использовались недостаточным образом» [24, с. 128].

Освальд Шпенглер

Такими словами-фанфарами начиналась книга немецкого мыслителя Освальда Шпенглера, которая вышла в свет 20 апреля 1918 года. В оригинале она называлась “Der Untergang des Abendlandes”.

И на английский, и на французский издатели перевели Untergang одинаково – как «падение» (decline, déclin), а Abendlandes стали однозначным Западом, западным миром (West, l’Occident). Надо сказать, что перевод сузил типичную для автора многозначность и поэтичность, зато добавил скандальности. На самом деле Untergang – это не падение, а именно закат, постепенное нисхождение. Сумрачный образ Шпенглера не подразумевал истерических коннотаций (гибель Запада! конец Запада!), тут же усвоенных и введенных в моду читающей (и хайпующей) публикой. Что касается Abendlandes – то это, конечно, похоже на

Запад, только немного романтичнее: это западные земли (страны), а еще точнее – вечерние, закатные земли. Русские переводчики сразу перевели Untergang как «закат», но после этого столкнулись с тавтологией и при этом аллитеративной игрой слов: закат Запада? закат заката? Запад Запада? Для русской мысли – в том числе и для Данилевского, и для Достоевского, и для Николая Гарелина, первого переводчика Шпенглера на русский язык – «Европа» как историко-политическая сущность всегда воспринималась точным синонимом «Запада», «западного мира», включающего и собственно Западную Европу, и государства Северной Америки. Поэтому вопреки прямому запрету автора (он категорически отказывался связывать свою историософию с географией и говорить о «Европе» и «Азии» как о субъектах истории) на русском языке утвердился перевод «Закат Европы».

«Закат Европы»

Получилось эффектно. Гибель Запада, Закат Европы, Закат Западного мира – как ни переводи, звучит скандально, масштабно, парадоксально, а главное, провокационно. Так, как и рассчитывал автор.

Вообще интеллектуальное и духовное высокомерие сочеталось у Шпенглера с артистизмом и тонким чутьем в сфере того, что тогда называлось пропагандой и рекламой (а теперь именуется жаргонным русским словом «пиар»). Заголовок он выбрал резонансный, обреченный на внимание, обсуждение, споры, скандалы – на все то, что, по расчетам автора, обрекало книгу на популярность, а ее содержание, ее смысл – на всепланетное торжество.

Потому что главным для него было, конечно, именно это. То есть судьба родных земель, закатных Abendlandes, единственного и любимого фаустовского Запада безмерно тревожила и волновала Шпенглера, но в первую очередь он видел в себе Прометея, несущего погрязшему в темноте миру огонь исторической истины. Именно таким огнем считал он свое произведение, обнуляющее все прежние взгляды, опровергающее устаревшее и не соответствующее действительности мироощущение, дающее небывалую высоту рассмотрения истории человечества (именно в таких терминах)!

«Кто достиг этой высоты рассмотрения, – also sprach Шпенглер, – тому плоды сами падают в руки. В одной только мысли замыкаются и по ее усмотрению решаются все частные проблемы, десятилетиями страстно, но безрезультатно занимавшие новейший дух в сферах исследования религий, истории искусства, критики познания, этики, политики, политической экономии. Мысль эта принадлежит к числу истин, которые, будучи раз высказаны со всей ясностью, не вызовут уже никаких возражений… О подобном мог пока мечтать только физик в своих вычислениях. Это означает, повторяю еще раз, замену птолемеевского аспекта коперниканским и, следовательно, неизмеримое расширение жизненного горизонта также и в области исторического» [курсив мой – Д.Ю.] [24, с. 174].

Коперниканский переворот, ожидаемый Шпенглером, должен был, по его убеждению, повлечь за собой немедленное и повсеместное крушение навсегда опровергнутой им линейной исторической концепции («Древний мир – Средние века – Новое время»). Историческое сознание должно было перемениться раз и навсегда, а «старое» навсегда же изгладиться из памяти человечества, как это случилось и с птолемеевской астрономической системой, и с теплородом в теплофизике, и с флогистоном в химии, и с мировым эфиром в теории электричества и магнетизма.

Поначалу казалось, что цель достигнута. Небольшой тираж объемной, очень сложно написанной книги был раскуплен почти мгновенно, и очень скоро издателями было распродано около ста тысяч экземпляров (для такой книги в те времена – результат невероятный). Через четыре года после первого тома «Заката» вышел долгожданный второй – а весть о сенсационной книге разнеслась уже во все концы земли. «Закат Европы» – или «Падение Запада» – обсуждали журналисты и интеллигенция, светские сплетники и завсегдатаи светских салонов. Студенты в городе Швабинге, по улицам которого Шпенглер прогуливался в начале 1920-х годов, шептались у него за спиной: «Вот идет Закат Европы» (то есть, конечно, “Der Untergang des Abendlandes”).

Масштаб реакции на книгу Шпенглера тоже, казалось бы, соответствовал ожиданиям автора. Из малоизвестного школьного учителя-одиночки он вдруг превратился в одного из самых популярных мыслителей в мире, а его учение вызвало потоки восторгов, всплеск удивления и шквал ненависти: «птолемеи» от истории приняли вызов всерьез и ответили на него оскорблениями, гневом и нерассуждающим отрицанием.

А уж что говорить о влиянии Шпенглера не только на историю и философию, но и на современную ему (и будущую) политику? Тут он достиг высшей степени признания, получив, как и полагается писателю-демиургу, горячие (если не горячечные) отзывы от нескольких символических обитателей описанного им универсума.

Вот предводитель (вождь) первого революционного западного проекта XX века, направленного на установление всемирного господства под лозунгами пролетарского эгалитаризма и интернационализма, Владимир Ленин, которого шпенглеровское пророчество оскорбило до глубины души и, наверное, испугало: «Старая буржуазная и империалистская Европа, которая привыкла считать себя пупом земли, загнила и лопнула в первой империалистской бойне, как вонючий нарыв. Как бы ни хныкали по этому поводу Шпенглеры и все способные восторгаться (или хотя бы заниматься) им образованные мещане, но этот упадок старой Европы означает лишь один из эпизодов в истории падения мировой буржуазии, обожравшейся империалистским грабежом и угнетением большинства населения земли» [8, с. 174].

А вот вождь (Führer) второй, расистской (но тоже направленной на всемирную экспансию) западной революции, он же второй после Наполеона евроинтегратор, Адольф Гитлер, который поначалу, не разобравшись, посчитал Шпенглера своим идеологическим союзником: «Я не последователь Освальда Шпенглера! Я не верю в закат Европы. Нет, я считаю своим провиденциальным призванием способствовать тому, чтобы он был предотвращен». И еще (на массовом митинге!): «Некий писатель обобщил настроения того времени в книге, которую он озаглавил “Закат Европы”. Итак, должно ли это действительно быть концом нашей истории и, следовательно, наших народов? Нет! Мы не можем в это верить! Не закатом Европы должно это называться, а новым возрождением народов этой Европы!» [24, с. 113].

Ну а вот современный нам символический персонаж, подробно предсказанный Шпенглером в его визионерских предвидениях близкого будущего (вторая половина XX – начало XXI века), – идеолог третьей западной экспансии, умный сторонник окончательного решения вопроса об альтернативах западному пути Збигнев Бжезинский: и опять, как у Ленина с Гитлером (удивительная интонационная перекличка!), раздражение и ажитация, искреннее возмущение, скрывающее испуг: «Сценарий будущего [по Шпенглеру – Д.Ю.] состоит из сплошного фантазерства, и я решительно против того, чтобы мы позволяли всякого рода фантазерству брать нас на буксир и вести по пути, которым мы не желаем идти и наверняка не должны идти» [цит. по: 24, с. 650–651].

Разумеется, не забывают Шпенглера и сегодня. Говорят о «цивилизационном подходе», противостоящем «линейно-стадиальному» (вертикально-прогрессивному, всемирно-историческому, формационному и пр.), о большой группе историков-«цивилизационщиков». Помимо Шпенглера, как принято считать, это Рюккерт, Данилевский, Арнольд Тойнби, Питирим Сорокин, в какой-то степени Лев Гумилев, разумеется, Сэмюэл Хантингтон (этот интеллектуальный агент Запада, глубоко внедрившийся на территорию шпенглеровских смыслов), многие другие.

Но сбылись ли ожидания Шпенглера? Я не о предсказанном Закате – его, конечно, можно отрицать, но отрицать можно все – и полет американцев на Луну, и полет Гагарина в космос, и шарообразность Земли. Я о другом: оправдалась ли его уверенность в том, что «Закат Запада» знаменует полную смену парадигмы в исторической науке и в массовых представлениях об историческом процессе? Нет.

Имя Шпенглера на слуху. На слуху и словосочетание «Закат Европы» (в последнее время все чаще благодаря переводчику Шпенглера Игорю Маханькову «Закат Западного мира»). Но много ли читателей существенно превзошли в своем проникновении в суть «Заката» читателя по фамилии Гитлер, который, по мнению автора, прочитал книгу «в пределах титульного листа»?

И наконец: почему же на исторических факультетах университетов в России и в мире и через сто лет после коперниканского переворота продолжают действовать кафедры истории средних веков, древнего мира, нового и новейшего времени? Может, мальчика- то – коперниканской системы исторического знания – и не было? И книжная сенсация столетней давности – это всего лишь ушедший в прошлое хайп неискушенной и падкой на сенсации публики?

 

Исторический реализм

Не должно принимать в природе иных причин сверх тех, которые истинны и достаточны для объяснения явлений. По этому поводу философы утверждают, что природа ничего не делает напрасно, а было бы напрасным совершать многим то, что может быть сделано меньшим. Природа проста и не роскошествует излишними причинами вещей».

Исаак Ньютон [12, с. 502]

 

1

У тех, кому Шпенглер «не зашел», найдется множество аргументов. Можно критиковать его стиль, не принимать высокомерие автора, ловить на дилетантизме. Но отрицать фактографию, собранную, исследованную и интерпретированную Шпенглером, а также Данилевским, Тойнби, Хангтингтоном и многими другими, – фактографию, подробный разговор о которой пойдет ниже? Делать вид, что комбинация из трех пальцев (Древнего, Среднего и Нового времен) знаменует собой вечную фигу, которую только и должны видеть нынешние и будущие поколения в книге Всемирной истории? Не то же ли это самое, что попытки отрицать открытия Кювье и шарообразность Земли? Да, отрицают динозавров и верят в плоскую Землю довольно многие параноики скептицизма за пределами психиатрических клиник, но почему же именно в исторической науке у них в руках остался контрольный пакет? Почему сенсация Шпенглера не привела к смене парадигмы? Так, как это происходило после открытия гелиоцентрической системы, открытия Америки, после открытия природы тепла и решения уравнений Максвелла?

В первую очередь потому, что с началом заката Запада изменилась сама природа взаимодействия человека и знания. Потому что главный инструмент юной фаустовской души – добросовестное и агрессивное любопытство – покрылся ржавчиной. Потому, что в западном мире не осталось места для мировоззрения. И сам Шпенглер исключительно точно это объяснил: «С помощью газеты демократия полностью вытеснила книгу из духовной жизни народных масс» [25, с. 491].

«Книжный мир с его изобилием точек зрения, принуждающим мышление к выбору и критике, – говорит он, – сделался по преимуществу достоянием лишь узких кругов. Народ читает одну, “свою” газету, которая ежедневно в миллионах экземпляров проникает во все дома, уже с утра пораньше околдовывает умы своими чарами и самим своим внешним видом обрекает книги на забвение; а если та или другая книга все же в поле зрения попадет, предпринятой заблаговременно критикой газета их действие выключает. Что есть истина? Для толпы истина – это то, что приходится читать и слышать постоянно. Пускай где-то там сидит себе, собирая основания, ничтожная горстка, с тем чтобы установить “истину как таковую”, это останется лишь ее истиной. Другая, публичная истина момента, которая лишь и имеет значение в фактичном мире действий и успехов, является сегодня продуктом прессы. Истинно то, чего желает она, ее командиры создают, преобразуют, подменяют истины. Три недели работы прессы – и весь мир познал истину» [25, с. 491].

В таком дезинформационном мире утрачивается необходимость цензуры научных результатов, всякого рода «индексов запрещенных книг», в которые инквизиция включала труды Галилея и Коперника. Шпенглер, ожидающий от своего opus magnum всемирной историософской революции, заранее обосновывает несбыточность своих ожиданий: «Вот еще одна сторона этой поздней свободы: всякому позволено говорить что хочет; однако пресса также свободна выбирать, обращать ей внимание на это или нет. Она способна приговорить к смерти всякую “истину”, если не возьмет на себя сообщение ее миру – поистине жуткая цензура молчания, которая тем более всесильна, что рабская толпа читателей газет ее наличия абсолютно не замечает… На место костров приходит великое молчание» [25, с. 493].

Собственно, грандиозная шумиха вокруг «Заката Европы» ограничилась, как и понимание «Заката» Гитлером, границами титульного листа. Заголовок «Закат Европы» стал мемом, а вот концепция не стала ни всеобщим мировоззрением, ни хотя бы его элементом. Более того, сама по себе шумиха оказалась эффективным инструментом замалчивания «коперниканского открытия», перенесла обсуждение Шпенглера и «шпенглеризма» на площадки тогдашних «Пусть говорят», открывшихся задолго до телевизора (и сразу после зафиксированного Шпенглером перехода к нисхождению цивилизации Запада в сторону заката).

И в этом смысле шпенглеровский «коперниканский недопереворот» – всего лишь часть прискорбного будущего, сбывающегося у нас на глазах в масштабе, намного большем, чем было предсказано Шпенглером.

В дивном новом мире, в котором стал возможным тотальный реванш невежества, резко ограничивается, а то и исключается сама возможность «фазового перехода» (от Птолемея к Копернику, от флогистона к окислению, от теплорода к термодинамике), который случается всякий раз, когда новое знание овладевает умами множества людей. Просто потому, что разрушается сама инфраструктура массового просвещения. Деструкция мировоззрения – так можно называть процесс тотальной ликвидации грамотности, всемирной культурной контрреволюции.

Но и в этом дивном новом мире постшпенглеровская история с историей стоит особняком. Точнее, она может быть названа предвестником сегодняшней дискредитации объективной реальности, тем более что случилась она не в профанной, а в высокопрофессиональной и интеллектуальной среде. В профессиональном сообществе, среди историков, философов, публицистов и политиков, где ничего не спишешь на недостаток знаний и интеллекта.

Среди тех, кто отверг шпенглерианство как жалкую лженауку, множество мыслителей первого ряда, в иных интеллектуальных коллизиях являвших готовность к объективности и добросовестности.

Владимир Соловьев

Образцовым примером такого восприятия шпенгелерианства (задолго до Шпенглера) может служить эволюция взглядов религиозного философа и провозвестника всеединства Владимира Соловьева, которого русские славянофилы поначалу считали своей надеждой, будущим объединителем русской мысли. Несомненный талант (многие говорят о гениальности) Соловьева, его харизма, его абсолютная убежденность в своей право- те, его уверенность в том, что эта правота доказуема, его глубокая погруженность в со- временную ему русскую (и европейскую) философию позволяют нам рассматривать его отношение к тому, что потом назовут «цивилизационным подходом», как русскую модель будущей «победы Птолемея над Коперником» в коллективном сознательном западного профессионального историко-философского сообщества.

 

2

Идеологическое разделение мыслящей общественности в России XIX века на славянофилов и западников не явилось на пустом месте: оно стало продолжением политического противостояния между «русской» и «немецкой» партиями в предшествующую эпоху – в первый петровский век. «Елизаветинцы» против Бирона, Бестужев против Остермана, Екатерина против Петра III, Ломоносов против немцев-академиков… Не раз отмечалось, что революционеры-декабристы, при всей своей экстремальной революционности, родственной революционному духу современной им Европы, политически придерживались радикальной «прорусской» позиции. «Русская линия» в той или иной степени проводилась Александром I, добившимся колоссального усиления России как субъекта мировой (на тот момент – европейской) политики.

В общем, речь шла именно о политических и идеологических приоритетах, о конкуренции с «Европой» на общем культурно-историческом поле, о претензиях на европейское лидерство, в общем – о продолжении политики Петра I, но при этом о преодолении прежнего «преклонения перед Западом», отказа от взгляда на европейских партнеров «снизу вверх», от взгляда «младшего» на «старших».

Но уже в первые годы Николая I на этом фоне стала исподволь прорываться за пределы маргинальной экзотики и обретать современные выразительные средства идеология, восходящая к допетровской «русской старине», к линии «цесаревич Алексей против Петра Великого». Идеология, выводящая русскую самобытность за пределы «единой европейской истории», сравнивающая «русское» с «европейским» на равных. Эта идео- логия, вскоре получившая имя «славянофильства», вышла из сумрака и вошла в салоны – вместе с идеологией «западничества».

На первом этапе наиболее авторитетные и значимые для общества представители обеих «партий» не только встречались в одних и тех же светских салонах, но и дискутировали в пределах общего дискурса. Славянофилы в своем неприятии жестокости и неестественности петровских реформ считали возможным и необходимым такое преобразование России, которое сохранило бы нынешнее ее могущество. Со своей стороны, западники требовали признавать их патриотами, для которых очевидно: благо России состоит исключительно в том, чтобы влиться в общий поток единой Цивилизации, основанной на единых для всего человечества принципах, рожденных и провозглашенных в передовой Европе.

Однако очень скоро – в течение нескольких десятилетий – западники утратили способность полемизировать рядом со славянофилами на одном интеллектуальном поле. И Владимир Соловьев убедительно и наглядно запечатлел процесс прекращения такого диалога в своей статье о западниках, опубликованной в 1894 году в словаре Брокгауза и Ефрона [15, с. 243–244].

Первоначально он определяет западничество вполне гармонично и всеедино – как «направление нашей общественной мысли и литературы, признающее духовную солидарность России и Западной Европы, как нераздельных частей одного культурно-исторического целого, имеющего включить в себе все человечество». И тут же трансформирует заявленный универсализм (нераздельные части целого, духовная солидарность) в крайнюю форму партийности. А всеединство – в общечеловечество (в его самом одиозном, образца рубежа XX и XXI веков понимании).

«Сложность состава и постепенность развития европейской культуры, породившие на Западе множество разнообразных и противоборствующих интересов, идей и стремлений, – рассудительно замечает Соловьев, – неизбежно отразились и в русском сознании, при усвоении им западной образованности». А дальше отливает в граните: все внутренние расхождения между «западниками» – и «мягкие» различия между русскими англоманами и галломанами, и куда более глубокие расхождения между «мартинистами» и «вольтерьянцами» – «закрываются», как и во времена «начинателей русской культуры» Петра Великого и Ломоносова, «общею противоположностью между западным образованием и домашнею дикостью, между “наукою” и невежеством».

Все главные вопросы, уверен Соловьев – о вере и разуме, об авторитете и свободе, о народе и человечестве, о церкви и государстве и т.д., – поставленные западным развитием, «одинаково значительны и настоятельны как для Запада, так и для Востока», и «работать над ними должны вместе и солидарно друг с другом все деятельные силы человечества, без различия стран света; а затем уже в результатах работы, в применении общечеловеческих принципов к частным условиям местной среды, сами собою сказались бы все положительные особенности племенных и народных характеров» [курсив мой – Д.Ю.]. «Все», «одинаково», «без различия стран света»… Сам словарь Соловьева не оставляет возможности для признания за славянофилами малейшего права на их безосновательные попытки отвергнуть или хотя бы подвергнуть ревизии западное, понимаемое Соловьевым как общечеловеческое.

С самого начала, утверждает Соловьев, «от обязанности совместного культурно- го труда с прочими народами противники “западничества” отделывались произвольным утверждением о “гниении Запада” и бессодержательными прорицаниями об исключительно великих судьбах России». А уж после того, как «идеальные представления и пророчества старого славянофильства, сами собою бесследно испарились, уступив место безыдейному и низменному национализму, взаимное отношение двух главных направлений нашей мысли значительно упростилось, вернувшись (на другой ступени сознания и при иной обстановке) к тому же общему противоположению, которым характеризовалась эпоха Петра Великого: к борьбе между дикостью и образованием, между обскурантизмом и просвещением».

Именно в такой стилистике Соловьев, можно сказать, задал тон скандальному стилю обсуждения идей Шпенглера еще за тридцать лет до публикации «Заката» и газетной шумихи вокруг него, когда в 1888 году начал посмертную полемику с умершим за три года до этого Николаем Данилевским, автором книги «Россия и Европа» (1869), о «шпенгелеризмах» в творчестве которого пусть и в шутку говорили позже многие (кое-кто на Западе, где «Россия и Европа» была опубликована в 1920 году, после «Заката», и вправду считал Данилевского последователем Шпенглера).

 

3

Николай Страхов

Совсем еще недавно благосклонный к творчеству Данилевского и даже к его исторической концепции, Соловьев в своей полемике с другом и единомышленником Данилевского Николаем Страховым достиг в 1890 году небывалой степени экзальтации. Он назвал спокойную, вескую, рассудительную книгу Данилевского «кораном всех мерзавцев и глупцов, хотящих погубить Россию и уготовить путь грядущему антихристу» [цит. по: 13].

Соловьев даже не пытается аргументировать свое неприятие теории Данилевского профессионально. Гневная, взбудораженная, некрасивая публицистика без малейших попыток придать своим филиппикам хотя бы вид добросовестности.

Сначала – попытка кратко сформулировать позицию оппонента, которая спотыкается на первом же утверждении. «Является в России писатель, – начинает свой рассказ Соловьев, – объявляющий, что Европа есть для нас мир безусловно чуждый, с которым мы не связаны ни кровным, ни духовным родством и с которым нам неизбежно предстоит вступить в борьбу не на живот, а на смерть» [16, с. 707–710]. Переход хода – теперь сосредотачиваемся на мнимых претензиях Данилевского на самобытность (а не на научную истину): «Такое отношение к Европе этот писатель, получивший сам хоть и одностороннее и во многом недостаточное, но все-таки европейское образование, старается оправдать особенным взглядом на всю историю человечества. Эту историческую теорию он сам, а еще более два-три его приверженца выдают за нечто совершенно самобытное, за продукт русского духа, освободившегося наконец в лице этого автора и его сторонников от болезни “европейничанья”». И – после такого захода – главное обвинение: «Эта самобытная русская теория, долженствующая упразднить все европейские принципы исторической науки, оказывается плохим повторением взглядов, высказанных в книге третьестепенного немец- кого ученого, появившейся за двенадцать лет перед тем».

Здесь Соловьев имеет в виду труд Генриха Рюккерта «Учебник всемирной истории в органическом изложении», о котором сам он узнал из примечания Страхова к посмертному изданию «России и Европы». При этом он вовсе не оспаривает тезисы Данилевского (да пусть даже и Рюккерта), а попросту обвиняет русского автора в «заимствовании у немца» и тем самым пытается обесценить его высказывание. «Конечно, теория немецкого ученого не стала ни лучше, ни хуже от того, что русскому писателю вздумалось повторить ее своими словами, привязавши к ней собственные псевдопатриотические взгляды. Но эти-то взгляды, сущность которых состоит в отрицании нашего духовного родства с европейским просвещением, без сомнения, жестоко посрамляются тем обстоятельством, что для их теоретического обоснования, хотя бы только кажущегося, потребовалось взять напрокат одно из дюжинных произведений немецкого ума» [курсив мой – Д.Ю.].

Это – типичный пример агрессивной интеллектуальной нечестности. Но Соловьев отдает себе в этом отчет и находит оправдание чрезмерности своих полемических приемов. И это – чисто политическое оправдание. По словам Соловьева, немецкое происхождение взглядов Данилевского, «совершенно независимо от вопроса о прямом заимствовании, ярко подчеркивает всю фальшь нашей антиевропейской и лженациональной проповеди, для которой книга Данилевского, шарлатански прославляемая, служит теперь каким-то катехизисом». И еще откровеннее: «Проповедь общественного развращения, прикрытая именем писателя, ни в чем дурном не замеченного, легко производит свое действие на “малых сих”; для них остается несомненным, что названный писатель действительно доказал, что нам, мол, закон не писан, и открыл какие-то культурные типы, по средством которых всякое злодейство превращается в добродетель, если только оно нам выгодно» [16, с. 707–710]. Ну, и в завершение – в письме Страхову, совсем откровенно:

«Нельзя истребить вшей, не пожертвовав полушубком, в который они забрались: и как за спину Данилевского прячутся гады и гадкое, то надо опрокинуть его авторитет и научную, даже моральную компетентность» [цит. по: 13].

Драматическая история впадения русского мыслителя и философа, претендовавшего на роль объединителя и примирителя, не то чтобы в истерику, а в исступление, его полный отказ от интеллектуальной честности и профессиональной добросовестности в ответ на совершенно конвенциональную, академическую концепцию Данилевского – это предвестие будущей судьбы западного восприятия концепции Шпенглера. Реакция Соловьева (а впоследствии – всего профессионального сообщества Запада) – по форме и по содержанию отчетливо психотическая – подобна ярости современных отрицателей шарообразности Земли, реальности полетов на Луну и коронавируса. Ярости лунатиков, которых «враги и заговорщики» пытаются разбудить на краю крыши.

Задолго до Шпенглера Соловьев откликнулся на «его» идеи как пресловутая канарейка в шахте, предупреждающая шахтеров об угрозе выброса метана. Потому что остро прочувствовал опасность идей Данилевского – опасность, выходящую за рамки научного или даже мировоззренческого спора, – задолго до того, как Шпенглер попытался ввести их в обиход европейской историко-философской мысли.

В исступленной публицистике Соловьева, обрушенной на Данилевского и славянофилов, бушевала такая бешеная энергия, какую порождают не рассудочные или эмоциональные, а самые глубинные – зоологические и биологические – факторы. Потому что для коллективной фаустовской души Запада насильственность (по Данилевскому) и неограниченный экспансионизм (по Шпенглеру) находятся вне сферы разума и знаний, а в глубинах коллективного бессознательного. И реакция на любую попытку подвергнуть общечеловечность Запада сомнению сразу же обретает силу и ярость безусловного рефлекса, наследственного инстинкта.

 

4

О какой же коперниканской революции Шпенглера можно было говорить, если реакция на ее провозглашение по сути своей не могла стать иной, кроме как психотической, зоологической? Если Шпенглер и его идеи по сути своей не подлежали ни оспариванию, ни опровержению, а только дискредитации – вплоть до полного обнуления?

В чем только ни обвиняли Шпенглера! В дилетантизме и исторической безграмотности. В наглости и нарциссизме. В твердолобости и излишней гибкости. Наконец, в плагиате.

Кто только не пострадал от плагиатора Шпенглера! И русские – Данилевский и Константин Леонтьев. И тот же немец Рюккерт, общая жертва Данилевского и Шпенглера. А еще Иоганн Готфрид Гердер, Гегель, Шеллинг, Якоб Буркхардт, Вильгельм Дильтей, Карл Лампрехт, Эрнст фон Ласо, Бергсон, Людвиг Клагес, Теодор Лессинг, Макс Вебер, Вернер Зомбарт и уже во втором ряду: Гиббон, Монтескье, Жан Боден, Макиавелли и Джамбаттиста Вико [24, с. 17–18].

Как только ни обзывали Шпенглера! Умной обезьяной Ницше (писатель Томас Манн). Грошовым гипсовым Наполеоном (писатель и журналист Курт Тухольский). Тривиальным паршивым псом (философ Вальтер Беньямин). Представителем «паразитической интеллигенции империалистического периода» (марксист Дьердь Лукач – правда, на Ленина похоже?)

В высшей степени респектабельный британский ученый-историк Робин Джордж Коллингвуд в своем обширном академическом опусе «Идея истории», где нашлось место для объективного анализа множества исторических концепций, называет подход Шпенглера и близких к нему историков «беспардонной и беспринципной фальсификацией фактов». По его мнению, «эта теория носит откровенно позитивистский характер, ибо история как таковая заменена в ней морфологией истории, натуралистической наукой, ценность которой заключается во внешнем анализе, в открытии общих законов и (главное свойство внеисторической мысли!) претензиях на предсказания будущего, основывающихся на научных фактах» [7, с. 174]. Лев Гумилев, которого принято включать в списки «цивилизационщиков», сам себя из их рядов, по-видимому, исключает, а для них – скопом – находит такие суровые слова: «Грандиозные, хотя, пожалуй, неудачные, конструкции Н.Я. Данилевского, О. Шпенглера, А. Тойнби стали поводом для того, чтобы вообще отказаться от построения исторических моделей» [3, с. 20]. Историк-марксист Юрий Семенов, автор «социорной» (от «социально-исторический организм») концепции мировой истории, по его мнению, снимающей все существовавшие ранее противоречия в исторической науке, укоряет Шпенглера в «непомерно высокой оценке своего труда», а в целом «цивилизационщиков» – в несерьезности, непрофессионализме и заносчивости: «В отличие от широкой читающей публики, профессиональные историки отнеслись к трудам О. Шпенглера и А.Дж. Тойнби не столько даже скептически, сколько иронически. Им претил поражающий дилетантизм Шпенглера в области истории, его страсть к многословию, перерастающему в пустозвонство» [14, с. 172].

Подобный стиль травли – переход на личности, оскорбления и ругань вместо аргументов, дискредитация и уничижение вместо полемики – стиль визгливо-скрежещущий, исполненный  одновременно  маниакальной  уверенности  в  своей  правоте  и  истерической  боязни  разоблачения,  можно  назвать  стилем  Заката,  «физиогномией»  западной (и, разумеется, нашей западнической) реакции на любую попытку выйти из строя «линейной» истории.

Во всем этом изобилии недовольства, штампов и наветов есть общая черта: так реагировать можно только на настоящего врага, на врага опасного и живого. Так прогрессисты – от коммунистов XX до глобалистов XXI века – реагируют на «Бога, которого нет». Так ЛГБТ-активисты ненавидят биологию и ее «клевету» о врожденной, биологической природе пола. Так либерал-шахиды, открывшие двери Европы террористам-людоедам, запрещают упоминать о «национальности и религии» убийц (извините, конечно же жертв социальной несправедливости и системного расизма). Так тоталитарная цензура реагирует на свободное и правдивое слово – кто бы и по какому бы поводу его ни высказал. Если это слово прозвучало и стало доступным для людей. Поэтому сам по себе масштаб публичного отторжения шпенглерианства – убедительное апофатическое свидетельство масштаба так и не признанного коперниканского переворота, свершившегося во времена, когда Запад склонился к своему закату.

Кстати, великие бесноватые, которых я цитировал ранее – Ленин и Гитлер, – столь яростно и раздраженно обрушились на Шпенглера не по глупости, а благодаря своему животному политическому чутью. А вот интеллектуалу Бжезинскому хватило и ума, и времени жизни, чтобы немного трансформировать свое раздражение 1976 года в цинично-рациональную поддержку, выраженную в 2011 году не Шпенглеру, конечно, но его признанному наследнику (и личному другу Бжезинского) Сэмюэлу Хантингтону в предисловии к новому изданию «Столкновения цивилизаций» [22, с. 4].

«По правде говоря, – начинает ведущий идеолог западной экспансии, – я довольно скептически воспринял основную идею его книги, когда он впервые высказал ее в статье, опубликованной в 1993 г. в июльском выпуске “Foreign Affairs”… Меня несколько смутила попытка уложить в некоторую интеллектуальную схему невообразимо сложную динамику современных национальных, религиозных и социальных конфликтов, происходящих в мире. Однако выслушав аргументы Сэма… и прочитав книгу целиком, я полностью избавился от первоначального скепсиса… Почти за десять лет до 11 сентября Хантингтон предупреждал, что в современном, политически пробудившемся, мире наше осознание особенностей различных цивилизаций требует от нас (так же, как атомное оружие, представляющее опасность для всего человечества) ориентации на межцивилизационные коалиции, на взаимное уважение и сдержанность в стремлении управлять другими нациями» [курсив мой – Д.Ю.].

Сказано ясно: «нам» (то есть им) нужно относиться к другим цивилизациям, как к опасному атомному оружию. Нельзя спорить с квантовой механикой – бомба, если что,

все равно взорвется. Нельзя отрицать существование других цивилизаций – тоже может рвануть. Поэтому в стремлении управлять другими нациями надо проявлять отменную сдержанность! И управлять ими со всем уважением! Чего у Бжезинского (и у некоторых его коллег-современников) не отнимешь, в отличие от современных либералов, коммунистов и лоялистов, так это интеллектуальной честности, даже в людоедском контексте.

И вот железный Збигнев, яростно отвергая прогноз Шпенглера о неминуемом закате Западного мира и мечтая о продолжении бесконечной экспансии, вынужден считаться со шпенглеровско-хантингтоновским мировосприятием просто потому, что оно имеет отношение к действительности, в которой хочешь не хочешь, нужно ориентироваться с открытыми действительности глазами.

Но это апофатическое свидетельство, равно как и многие другие, не дают ответов на вопрос о позитивном содержании исторической концепции Данилевского, Шпенглера и иже с ними. Сами авторы и соавторы формулируют свое понимание по-разному.

 

5

Генрих Рюккерт (1857) говорит об исторических организмах и «исторических индивидах». Впрочем, Николай Страхов прав: концепция Рюккерта только намекает на Данилевского и его теорию, потому что «общечеловеческий прогресс» для немецкого ученого – это непреложная аксиома. Николай Данилевский (1869) говорит о культурно- исторических типах, каждый из которых порождает собственную цивилизацию, причем «начала цивилизации одного культурно-исторического типа не передаются народам другого типа. Каждый тип вырабатывает ее для себя при большем или меньшем влиянии чуждых, ему предшествовавших или современных цивилизаций» [5, с. 105]. Освальд Шпенглер называет исторические организмы великими культурами, которые рождаются из первобытного состояния, проходят стадию «высокой культуры» и завершают свою историю на этапе «цивилизации». Арнольд Тойнби говорит о локальных цивилизациях. Сэмюэл Хантингтон – просто о цивилизациях. «Евразиец» Лев Гумилев – в рамках своего совершенно специфического подхода – рассуждает о суперэтносах[1].

Не совпадают между собой (точнее, совпадают лишь частично) и списки цивилизаций/типов/культур. У Рюккерта выделяется только пять современных организмов: германо-христианский (западноевропейский), восточно-христианский (славянский), арабский (исламский), индийский и китайский. Данилевский перечисляет десять культурно-исторических типов, как живых, так и ушедших в прошлое: египетский, китайский, ассирийско-вавилоно-финикийский (халдейский или древнесемитический), индийский, иранский, еврейский, греческий, римский, ново-семитический (аравийский). Также – подобно Шпенглеру – он выделяет два типа, погибших насильственной смертью от руки конкистадоров Запада: мексиканский (ацтеки) и перуанский (инки). И, конечно, новый, становящийся – славянский.

Сам Шпенглер выделяет восемь великих культур: Вавилонскую, «Арабскую» (магическую), Индийскую, Китайскую, Античную (греко-римскую), Западную и – новую – Русскую (упоминая также об убитой мексиканской – майанской – культуре). Тойнби перечисляет (в разных вариантах) от 21 до 23 цивилизаций, среди которых находится место как для многих из вышеперечисленных, так и для гораздо более локальных («православная греческая» и «православная славянская», «дальневосточная основная» и «дальневосточная корейско-японская» и т.д.). Хантингтон согласен с классификацией Мэтью Ф. Мелко, по мнению которого «существует “разумное согласие” относительно двенадцати важнейших цивилизаций, из которых семь уже исчезли (месопотамская, египетская, критская, классическая, византийская, центрально-американская, андская), а пять продолжает существовать (китайская, японская, индуистская, исламская и западная)». К этим цивилизациям он считает целесообразным «добавить православную, латиноамериканскую и, возможно, африканскую цивилизации» [22, с. 52].

А самое главное – нет общего подхода к классификационному критерию. По какому признаку классифицируются «цивилизации»? Данилевский считает первоосновой культурно-исторического типа «племя или единство народов, характеризуемое отдельным языком или группой языков, довольно близких между собою», при этом необходимо, чтобы «народы, к нему принадлежащие, пользовались политической независимостью» [5, с. 105]. Тойнби выделяет религиозный и территориальный факторы, усложняя свой «атлас истории» критерием связности «материнских» и «дочерних» цивилизаций (и доводя общее число их от 23 до 37). В списке цивилизаций, с которым соглашается Хантингтон, есть названия религиозного, территориального и этнического генезиса.

Что касается Шпенглера, то его классификация описывается откровенно условными терминами. В основе каждой великой культуры, по Шпенглеру, лежит некая самость, ко- торой он дает (нарекает) свое имя, иногда – топонимическое (Вавилон), иногда – условно- этническое («арабская культура»), иногда – традиционное историческое (античная культура), а иногда – географическое (Запад). Сущность культуры определяется никак не именем (в конце концов «культуры» можно было бы просто пронумеровать), а той самой морфологией, в неисторической склонности в которой Шпенглера обвиняет Коллингвуд, и которую сам Шпенглер выносит в подзаголовок – «Очерки морфологии мировой истории» – второго тома «Заката Европы».

 

6

Что же соединяет «цивилизационщиков» – если сам термин «цивилизация» они используют по-разному и для обозначения различных сущностей? Да Коперник и соединяет. Соединяет стремление к построению естественноисторической картины мира, такой системы, которую удалось понять и сформулировать в астрономии, геологии и биологии. Соединяет органическое изложение, эмпирический подход.

Каждый из «цивилизационщиков» в той или иной степени может претендовать на звание «органика» – и в этом смысле может быть противопоставлен «хроникам», которые намертво привязывают историю к линейной хронологической шкале «вертикального прогресса». Неестественность, вымышленность, неорганичность «вертикальной шкалы» – вот против чего дружат Шпенглер и его соседи по разуму.

«Древний мир – Средние века – Новое время: вот невероятно скудная и бессмысленная схема, безоговорочное господство которой над нашим историческим мышлением без конца мешало нам правильно воспринимать действительное место… маленькой части мира, проявляющегося на почве Западной Европы… в его отношении ко всеобщей истории высшего человечества… – констатирует Шпенглер. – Здесь говорит не обузданное никаким скепсисом тщеславие западноевропейского человека, в уме которого развертывается фантом “всемирная история”. Этому тщеславию и обязаны мы с давних пор вошедшим в привычку чудовищным оптическим обманом… Я называю эту привычную для нынешнего западноевропейца схему, в которой все развитые культуры вращаются вокруг нас как мнимого центра всего мирового свершения, птолемеевской системой истории и рассматриваю как коперниканское открытие в области истории то, что в этой книге место старой схемы занимает система, в которой античность и Запад наряду с Индией, Вавилоном, Китаем, Египтом, арабской и мексиканской культурой – отдельные миры, …имеющие одинаковое значение в общей картине истории… занимают соответствующее и нисколько не привилегированное положение» [24, с. 146–147].

Об этом же в сходных терминах (напомним – за полвека до) говорит и Данилевский. Прорыв в астрономии (в определении расстояний между планетами и Солнцем, в установлении Кеплеровых законов и т.д.) смог состояться лишь тогда, «как только ложное понятие о центральности Земли было заменено естественною системою Коперника, то есть каждое небесное тело поставлено в умах астрономов на подобающее ему место», – говорит он.

«Подобные же результаты имело применение естественной системы к изучению животных и растительных организмов. Без нее не были бы возможны никакие обобщения ни в анатомии, ни в физиологии» [5, с. 90–91].

В исторической же науке, считает Данилевский, ни о какой естественной системе говорить не приходится, а значит, невозможно и прогностическое понимание истории, осознание ее органического смысла. «Имение внутреннего скелета – признак весьма существенный и объединяет собою весьма естественную группу животного царства; но все животные, не имеющие скелета, столь разнородны, что отсутствие у них скелета не дает никакого права составлять из них одну самостоятельную группу в противоположность первой… Самая общая группировка всех исторических явлений и фактов состоит в распределении их на периоды древней, средней и новой истории… Деление истории на древнюю (с одной стороны) и среднюю, и новую (с другой стороны) точно так же не удовлетворяет… требованию естественной системы, как деление… животных на позвоночных и беспозвоночных… Поводом, или ближайшею причиною, к такой ни с чем не сообразной группировке явлений была, очевидно, ошибка перспективы… Судьбы Европы, или романо-германского племени, были отождествлены с судьбами всего человечества» [5, с. 91–94].

 

7

«Если присматриваться к истолкованиям истории такого рода, – комментирует русский философ Семен Франк, попавший в 1922 году «благодаря» Шпенглеру на спасительный «философский пароход»[2], – то не будет карикатурой сказать, что в своем пределе их понимание истории сводится едва ли не всегда на такое ее деление: 1) от Адама до моего дедушки – период варварства и первых зачатков культуры; 2) от моего дедушки до меня – период подготовки великих достижений, которые должно осуществить мое время; 3) я и задачи моего времени, в которых завершается и окончательно осуществляется цель всемирной истории» [21, с. 265].

«Эти двусмысленные, приблизительные и неудачные определения, – присоединяется к докладчикам Хорхе Луис Борхес, – напоминают классификацию, которую доктор Франц Кун приписывает одной китайской энциклопедии под названием “Небесная империя благодетельных знаний”. На ее древних страницах написано, что животные делятся на: а) принадлежащих Императору, б) набальзамированных, в) прирученных, г) сосунков, д) сирен, е) сказочных, ж) отдельных собак, з) включенных в эту классификацию, и) бегающих как сумасшедшие, к) бесчисленных, л) нарисованных тончайшей кистью из верблюжьей шерсти, м) прочих, н) разбивших цветочную вазу, о) похожих издали на мух» [1, с. 85].

«Тезис о единстве цивилизаций, – констатирует Арнольд Тойнби, – является ложной концепцией, к которой современных западных историков привело влияние их социального окружения. Особенность, вводящая в заблуждение, состоит в том, что в современности собственная наша западная цивилизация набросила сеть своей экономической системы на весь мир, а за этой экономической унификацией на западной основе последовала унификация политическая на той же самой основе, продвинувшаяся почти столь же далеко… Эти факты поражают, но рассматривать их в качестве доказательства единства цивилизации можно лишь с поверхностной точки зрения» [18, с. 89].

Освальд Шпенглер, с присущей ему величавой поэтичностью, отбрасывает «ложную концепцию» западоцентризма прочь: «Я вижу во всемирной истории картину вечного образования и преобразования, чудесного становления и прехождения органических форм. Цеховой же историк видит в их подобии ленточного глиста, неустанно откладывающего эпоху за эпохой» [24, с. 151].

И завершает нашу апологию органики настоящий христианский апологет, мыслитель и миссионер епископ Михаил (Грибановский), прототип главного героя чеховского рассказа «Архиерей». «Народ идет из силы в силу, сохраняя свой собственный, свойственный только ему, гений, – говорит владыка Михаил, для которого наука, в том числе историческая, – в первую очередь важнейший элемент богопознания. – И потому предшествующие ступени его духовной жизни суть прообразы его последующего развития, если только последнее совершается органически… Как в юноше и муже исполняется только то, что было уже в дитяти, и игры и мечты детства суть прообразы дел и мыслей взрослого возраста, так и народ исполняет, проясняет, освещает, возводит к все большему и большему совершенству духа то, что до этого было еще на низшей ступени и только предобразовало будущее» [2, с. 234].

…Действительность во всех ее материальных и нематериальных проявлениях – вот что объединяет носителей органического мировосприятия во всех сферах знания. Действительность, за которую можно подержаться рукой и на которую можно ступить ногой, не уподобляясь барону Мюнхгаузену и его линейной концепции вытягивания себя за волосы из болота. Она же объединяет – против себя – тех, для кого ненавистно любое независимое существование Другого (материи ли, Духа ли). Тех, о ком сказано: пустота боится природы.

Конечно, «физикам» (от астрономов до биологов) пришлось легче, чем историкам («прикладным лирикам»). Натурфилософы отделились от метафизиков естественным путем на основе приращения знаний, полученных экспериментальным путем, после того как ученое сообщество переросло границы аристотелевой умозрительности. Астрономы, геологи, химики, биологи избавлялись от своих ересей (не вызванных необходимостью своевольных домыслов) – теплорода, флогистона, мирового эфира, «внутреннего стремления организмов к совершенствованию» – естественным образом, опираясь на новые интерпретации новых эмпирических фактов.

Историческое мировосприятие в западной историографии, в рамках которой создавалась русская историография, оставалось телеологическим практически всегда, от древнего мифа до марксистского исторического материализма. Соревнование концепций и подходов в основном сводилось к выдвижению доводов в пользу того или иного понимания цели развития человечества. Недоосознанный, не ратифицированный «академическим сообществом» (которое так не любил и третировал Шпенглер) парадигматический переворот, «историческое коперниканство», о котором заявили Данилевский, Шпенглер и их последователи, стал ответом естественного выдуман- ному, апологией органики, направлением движения научной и философской мысли в сторону исторического реализма.

 

Физиогномика великих культур

 

Шпенглер всматривается в темнеющие дали истории: бесконечное мелькание бесконечно нарождающихся и умирающих форм, тысячи красок и огней, разгорающихся и потухающих, свободная игра свободнейших случайностей. Но мало-помалу глаз начинает привыкать и выступает второй, более устойчивый исторический план. В гнездах определенных ландшафтов… на берегу Средиземного моря, в долине Нила, в просторах Азии, на средне-европейских равнинах рождаются души великих культур.  Родившись,  каждая  из  них  восходит к своей весне и своему лету, спускается к своей осени и умирает своею зимою. Этому роковому кругу жизни внешней соответствует столь же роковой круг внутренней жизни духа. Душа каждой эпохи неизбежно совершает свой круг от жизни к смерти, от культуры к цивилизации.

Федор Степун [17, с. 12]

 

8

Освальд Шпенглер – не один из ряда. Он занимает в нем свое особое место – сравнимое с местом Коперника, какой бы напыщенной ни казалась его в этом уверенность. Сам он относится к предшественникам и единомышленникам не то чтобы плохо – скорее, с ленивой снисходительностью: во-первых, он не считает нужным отвлекаться на них от своей эпохальной работы, а во-вторых, у него просто другой масштаб и другие предтечи (и в этом он тоже твердо убежден).

«Мне пришлось… – пишет он своему издателю Оскару Беку [сообщает нам переводчик и замечательный толкователь Шпенглера Карен СвасьянД.Ю.], – познакомиться с более чем пятьюдесятью предшественниками, включая Лампрехта, Дильтея и даже Бергсона. Число их тем временем должно было перевалить далеко за сотню. Если бы мне вздумалось прочитать хоть половину этого, я и сегодня еще не подошел бы к концу… Гете и Ницше – вот те два мыслителя, зависимость от которых я чувствую наверняка» [24, с. 19].

Иногда кажется, что Шпенглера не интересует и адаптация его результатов к действующим форматам современной ему историографии, а тем более – к существующим стандартам восприятия текстов. «Закат Запада» – это совершенно невероятный текст, по грамматической сложности своей близкий позднему Фолкнеру, а по структуре изложения – тарантиновскому фильму “Pulp Fiction”, где последовательность изложения определяется не хронологией, а авторским поэтическим чувством (особенно если представить себе этот фильм в виде сериала объемом с “Games of Thrones”, где события переставлены в произвольном порядке, более того, одни и те же события пересказываются многократно в разных ракурсах).

На самом деле Шпенглера, конечно, интересует мнение людей – точнее, человечества, – и пиаровским талантом он обладает. Просто он по своей природе не университетский профессор и не академический историк – он мыслитель-визионер и поэт, совершенно не случайно готовый видеть своими предшественниками Гете и Ницше, а не ничтожный сонм катедер-философов.

И вот, продравшись через два тома «Заката» как минимум два (а лучше три-четыре) раза, ты понимаешь, с чем имеешь дело: с поэтическим описанием слона.

Поэт у нас при этом зрячий, более того, предельно наблюдательный, а еще он гениальный мастер слова. И текст его совершенно не похож на доклады пяти слепцов из известной индийской притчи (другие варианты – исследователи в темной комнате или с повязками на глазах) о том, на что похож никогда ранее не виданный ими слон. Как известно, один исследователь, подержавшись за ногу, уподобил слона высокой колонне; другой, ухватившись за хвост, – веревке; третий, прислонившийся к боку, – стене; четвертый, наткнувшийся на бивень, – рогу; ну и последний, дотянувшийся до хобота, – змее.

Потешаясь над концепцией древнего мира – средних веков – нового времени как над отчетом о змеевидном – веревочном – рогоподобном и т.д. слоне, наш поэт с хорошим зрением поет о том, что видит, и так, как хочет: образно-поэтические описания огромности слона, звуков его голоса, мерности его поступи, его стиля, его формы, его органического единства, красоты сопоставления между собой его частей перемешаны с описаниями эмоций автора от созерцания этой картины и с подробнейшими картинками деталей слона, зарисованных с самого близкого расстояния. Кроме того, все это повторяется в разных тональностях и с разных ракурсов несколько раз, чтобы получше доходило до читателя.

Вот в этом и состоит уникальность Шпенглера – равно как и Коперника, и Галилея, и Кеплера, и Менделеева, и Эйнштейна. В способности выйти в следующее измерение (третье, четвертое, иное) и оттуда разглядеть целое, ранее прекрасно известное по частям. В осознании целостности объекта своего исследования – той целостности, о которой догадывались и к которой приближались предшественники. И для прорыва к которой, помимо знаний, требовался некий совершенно иной – надсознательный – первотолчок (одно из любимых словечек Шпенглера).

Так Кеплер, изучая астрономические данные, как будто бы опровергающие теорию Коперника, открыл законы движения небесных тел, объясненные законом всемирного тяготения Ньютона более чем через полвека. Так Менделеев увидел во сне (легенда или нет – в любом случае после двадцатилетнего изучения фактов) свою странную для современников таблицу, ставшую понятной только в следующем веке после квантовомеханического объяснения структуры атома. Так Эйнштейн додумался объяснить гравитационное притяжение искривлением четырехмерного пространства, не пытаясь домысливать и выдумывать, а всего лишь интерпретируя известные факты.

 

9

Шпенглер-историк замечателен тем, что в своем историческом методе он следует Оккаму и Исааку Ньютону с его «первым правилом умозаключений в физике». Он не умножает сущностей, не ищет излишних причин вещей, а всего лишь проводит эмпирический анализ фактов. Его подход лишен телеологических эксцессов – там нет ни исторического прогресса, как у либералов и марксистов, ни биологического стремления к прогрессу, как у ламаркистов, ни домыслов о космических излучениях, подталкивающих к пассионарному толчку, как у Льва Гумилева. Уходит Шпенглер и от попыток свести свое открытие к пере- бору старых аргументов и факторов (национального, языкового, религиозного или географического), хотя и принимает их во внимание.

Шпенглер – и в этом не слабость его, а сила – гениальный дилетант, которому в окружающей его научной методологии более всего претит отсутствие междисциплинарности. То, что – по его убеждению – не позволяет увидеть «слона целиком» и превращает слоноведение в бессмыслицу и посмешище. Творческий дилетантизм Шпенглера попирает не профессиональную науку, а разные формы графомании – будь то начетническая графомания узких специалистов, маньяков собственной интеллектуальной делянки или еретическая графомания невежественных домыслов (вроде пассионарных космических лучей или вечной борьбы за освобождение пролетариата).

Для Шпенглера приоритет – морфологическое понимание природы и истории, как бы ни отличались способы такого понимания в первом и во втором случаях. «Все способы понимать мир, – уверен он, – позволительно в конечном счете обозначить как морфологию. Морфология механического и протяженного, наука, открывающая и систематизирующая законы природы и каузальные отношения, называется систематикой. Морфология органического, истории и жизни, всего того, что несет в себе направление и судьбу, называется физиогномикой» [24, с. 257].

О чем же рассуждает Шпенглер, вглядываясь в лицо Истории, и не уподобляется ли он легендарному физиогномисту Ломброзо, признанному и популярному одно время лжеученому? Нет, потому что не претендует на выведение законов «сравнительной физиогномики», когда тот или иной набор черепных шишек воспринимается как индикатор свойств личности. Шпенглер изучает физиогномию исторических миров – великих культур, обладающих индивидуальностью, и исследует каждый такой индивидуальный случай в собственном контексте, исходя из общего своего предположения о едином принципе их возникновения и выделяя то, что сам называет физиогномическим тактом [24, с. 274].

Шпенглер категорически отвергает каузальный подход к физиогномическому исследованию истории – в отличие от Ломброзо, пытавшегося представить свою шарлатанскую психофизиогномику точной наукой. Для Шпенглера природа счетна и познаваема, а история созерцаема и узнаваема. Исследуя природу, мы формулируем законы, изучая историю – описываем гештальт (еще одно любимое слово Шпенглера, вынесенное в подзаголовок первого тома «Заката» – «Гештальт и действительность»). «Все законы суть квантитативные взаимосвязи, или, как выражает это физик, все физические процессы протекают в пространстве, – подчеркивает он. – …Историческим впечатлениям чуждо все квантитативное. Их орган совсем иной. Мир-как-природа и мир-как-история усваиваются каждый на свой лад» [24, с. 257].

 

10

Что же увидел Шпенглер, вглядываясь в «гештальт действительности»?

Первое. «То, что знаем мы о человеке, четко распадается на два больших периода его существования» [25, с. 34–35]. Появлению великих культур первоначально предшествовал период примитивной культуры человечества: в этот период «одушевленными существами внутри примитивной культуры помимо человека являются лишь племена и роды» [25, с. 36–37]. И в этот длительный, многотысячелетний период «мы сталкиваемся с человеком как с уже полностью сформировавшимся типом, имеющим обычаи, мифы, искусство, украшения, технику, а также обладающим строением тела, не претерпевшим с тех пор заметных перемен…» [25, с. 34–35].

Второе. «И вот из этой примитивной культуры человечества, повсеместно сплачиваемого воедино межродовыми отношениями, внезапно ок. 3000 г. до Р.X. вырастают египетская и вавилонская культуры…» – первые великие культуры, исторические организмы, обладающие собственной индивидуальностью, своего рода коллективные живые существа. «С типом высокой культуры… – говорит Шпенглер, – приходит мощная и единая тенденция… Высокая культура – это бодрствование одного-единственного гигантского организма, делающего носителями единообразного языка форм с единообразной историей не только обычай, миф, технику и искусство, но также и воплотившиеся в него народы и сословия» [25, с. 36–37] – то есть все без исключения «бугры на черепе», черты лица, через которые проступает единая, общая душа отдельного исторического мира.

Третье. После этого история человечества складывается из историй индивидуальных субъектов – великих культур, больших и относительно стабильных человеческих сообществ. «Культуры суть организмы. Всемирная история – их общая биография» [24, с. 262]. Они рождаются непредсказуемо и распределены во времени и пространстве – мо- гут ничего не знать друг о друге, могут соприкасаться, могут сосуществовать в теснейшем взаимодействии. Время жизни каждой культуры/цивилизации составляет около 2500 лет.

Четвертое. «Каждая культура проходит возрастные ступени отдельного человека.

У каждой есть свое детство, своя юность, своя возмужалость и старость» [24, с. 264, 265].

«У каждой культуры есть своя собственная цивилизация… Цивилизация – неизбежная судьба культуры… Цивилизации суть самые крайние и самые искусственные состояния, на которые способен более высокий тип людей. Они – завершение; они следуют за становлением как ставшее, за жизнью как смерть, за развитием как оцепенение, за деревней и душевным детством, засвидетельствованным дорикой и готикой, как умственная старость и каменный, окаменяющий мировой город. Они – конец, без права обжалования, но они же в силу внутренней необходимости всегда оказывались реальностью» [24, с. 163–164].

После угасания культуры/цивилизации на ее месте может родиться (или занять ее ареал распространения) другая молодая великая культура, которая инкорпорирует в себя обитателей территории и ассимилирует их. В противном случае на месте угасшей цивилизации возникает, в терминах Шпенглера, феллахская постцивилизация – люди, когда-то давно лишившиеся животной, инстинктивной энергии (одомашненные), утрачивают теперь культурные навыки и дичают, превращаясь в своего рода reservoir dogs – помоечную стаю одичавших псов, не сдерживаемых ни дрессурой, ни естественными инстинктами.

Пятое. Великие культуры изоморфны. Подобно Эйнштейну, открывшему относительность одновременности в физике, Шпенглер вводит относительность одновременности в истории, сопоставляя одновременные, в его терминах, стадии их развития. Каждая культура проходит в своем развитии примерно в одни и те же сроки с момента своего рождения сходные этапы. Так, с его точки зрения, одновременными являются египетское Среднее царство (2040–1790 до Р.Х.), античная ионическая эпоха (650–300 до Р.Х.), китайская эпоха Чжоу (800–500 лет до Р.Х.) и европейская (западная) эпоха барокко (1500–1800) [24, с. 198] – все они соответствуют поздней, высшей стадии развития культуры, характеризующейся осуществлением созревшей государственной идеи, противопоставлением города и деревни и возникновением третьего сословия (буржуазии).

Шестое. Каждая великая культура уникальна, каждой присуща своя душа, свой прасимвол, который предопределяет ее физиогномику – ее мировосприятие, ее религиозность, стилистику изобразительного искусства, формат математики, скульптурные и архитектурные формы, структуру общества и характер государственности. Во всех своих проявлениях морфологически сходные культуры совершенно не похожи друг на друга, более того, они взаимно не постигаемы, поскольку сами способы мировосприятия у них совершенно различны, по-разному устроены.

И, наконец, седьмое. Прасимвол великой культуры (исторического мира) определяется ландшафтом, в котором она зарождается, точнее – тем коллективным способом восприятия протяженности, который приобретается пробуждающейся культурой в этом ландшафте: «Все решает выбор прасимвола в тот момент, когда душа культуры пробуждается в своем ландшафте к самосознанию…» [24, с. 344]. Собственно, «способ протяженности», по Шпенглеру, и «должен… быть назван прасимволом культуры. Из него можно вывести весь язык форм ее действительности, ее физиогномию, в отличие от всякой другой культуры» [24, с. 337]. В свою очередь, «переживание глубины, приводящее к становлению мира, к расширению ощущения до мира, знаменательное для души, к которой оно принадлежит, и только для нее одной, …осуществляет, и притом с глубочайшей необходимостью, для каждой высокой культуры возможность формы, на которой зиждется ее существование» [24, с. 344].

 

11

Шпенглер приводит множество примеров прасимволов разных великих культур – и пытается не объяснить (это, по его мнению, невозможно сделать человеку «извне», принадлежащему к другой культуре), но описать их взаимосвязь со всем многообразием проявлений этих прасимволов.

Мне когда-то довелось – вскоре после первого прочтения «Заката» – впервые оказаться в Каирском музее и пройтись по его залам. Самым потрясающим впечатлением стал переход из египетского зала в зал эллинистический, в котором экспонировалось искусство ложноегипетского стиля, как будто бы копирующее традиционные образы египетских богов и людей. Я не сразу понял, почему испытал шок. Оказалось, все дело в симметрии – точнее, в ее нарушении. Египетские скульптурные лица – сколь бы прекрасными, совершенными и человекоподобными они ни были – обладали абсолютной симметрией правого и левого, абсолютной линейностью устремленного вперед взгляда, а египетские рисунки были строго двумерными, точнее, почти одномерными – с головами, повернутыми в одну сторону, с направлением движения слева направо. В зале эллинистическом «копии» египетских образцов неуловимо, но колоссально отличались минимальной асимметрией лиц, трехмерностью скульптур и рисунков. И это убедительнейшим образом объяснялось Шпенглером, выводившим такое мировосприятие из ландшафта, только что увиденного и прочувствованного мной, из жизни, выстроившейся вдоль бесконечного Нила между огромными пустынями, разделенными ничтожной километровой зеленой полосой. «Священный путь от ворот до склепа – картина жизни – представляет собой поток, – объясняет Шпенглер. – Это сам Нил, сливающийся воедино с прасимволом направления. Дух материнского ландшафта соединяется с рожденной из него душой. В Китае вместо мощных пилоновых стен, встречающих приближающегося угрожающе узкими воротами, выступает «стена призраков» (инь-пи), маскирующая вход. Китаец прошмыгивает в жизнь с самого момента следования дао жизненной тропы; и как Нильская долина относится к холмистым равнинам ландшафта Хуанхэ, так и закованный в камень храмовый путь относится к переплетенным тропам китайской садовой архитектуры. Совершенно аналогичным образом евклидовское бытие античной культуры таинственно связано со множеством мелких островов и предгорий Эгейского моря, а вечно блуждающая в бесконечном страстность Запада – с широкими франконскими, бургундскими и саксонскими равнинами» [24, с. 370–371].

Античный прасимвол, по Шпенглеру, порождает господствующую форму греческого изобразительного искусства – пластическую античную скульптуру, архитектурную форму дорической колонны, господство металлической монеты и геометрию как вершину математики, в то время как архетип Запада предопределяет готику, масляную живопись, симфоническую музыку, бумажные деньги и анализ бесконечно малых.

Сам Шпенглер в первом томе «Заката» так резюмирует свое видение гештальта человеческой истории, изложение которого в полном виде потребовало более чем 1200 страниц цитируемого мною здесь издания 1998 года. «Культура рождается в тот миг, – провозглашает он, – когда из прадушевного состояния вечно-младенческого человечества пробуждается и отслаивается великая душа, некий лик из пучины безликого, нечто ограниченное и преходящее из безграничного и пребывающего. Она расцветает на почве строго отмежеванного ландшафта, к которому она остается привязанной чисто вегетативно. Культура умирает, когда эта душа осуществила уже полную сумму своих возможностей в виде народов, языков, вероучений, искусств, государств, наук и таким образом снова возвратилась в прадушевную стихию… Как только цель достигнута и идея, вся полнота внутренних возможностей, завершена и осуществлена вовне, культура внезапно коченеет, отмирает, ее кровь свертывается, силы надламываются – она становится цивилизацией… В таком виде может она, иссохшее гигантское дерево в девственном лесу, еще столетиями и тысячелетиями топорщить свои гнилые сучья. Мы видим это на примерах Китая, Индии, мира ислама… Таков смысл всех закатов в истории – внутреннего и внешнего завершения, доделанности, ожидающей каждую живую культуру… Уже сегодня мы явственно ощущаем в нас самих и вокруг себя брезжущие знамения нашего – вполне однородного по течению и длительности с названным – события, которое падает на первые века ближайшего тысячелетия, – заката Европы» [24, с. 264, 265].

 

12

Еще раз о самом важном. Шпенглеровское видение никоим образом не покушается на метафизические глубины и не выходит за рамки наблюдательности, интуиции и художественного таланта. Дилетант Шпенглер ограничивается наблюдаемой реальностью, а его гипотезы, которые можно было бы назвать бездоказательными, как минимум показательны – они в точности воспроизводят то впечатление, которое произвели на автора высмотренные и прочувствованные им факты. Исторический реализм Шпенглера становится ответом на самые разные «измы» – диалектические, исторические и пр. – и отвергает их с брезгливостью истинного посвященного.

Что такое великие культуры? Как они зарождаются? Какое отношение к будущему каждой культуры имеет впечатанный в нее прасимвол – да и как он впечатался? Почему у культуры ограниченный срок жизни? Шпенглер даже не пытается отвечать на эти вопросы по причине своей интеллектуальной честности: эмпирических ответов у него нет, а домыслов он, как видим, избегает.

Нам же, чтобы к этим ответам хотя бы приблизиться, пришлось бы, во-вторых, потратить титанические усилия. А во-первых, обрести гениальную шпенглеровскую интуицию и гигантский объем междисциплинарных (история, философия, психология, биология, лингвистика и пр.) знаний, превосходящий знания Шпенглера на несколько порядков.

Но возможность обозначить направления таких усилий, в предварительной, реферативной форме описать содержательную структуру междисциплинарного обоснования шпенглерианства, есть уже сейчас.

 

Феноменология реальности

 

Многие авторы, занимавшиеся философией истории, вплоть до последнего времени цеплялись за постулат единообразного развития  человечества.  Лишь  А.  Тойнби, О. Шпенглер и другие ясно осознали, что единство человеческой «цивилизации» – такая же фикция, как единство филетического развития древа жизни. Каждая веточка, каждый вид растет на свой страх и риск в своем собственном направлении – и точно так же ведет себя каждая отдельная культура!

Конрад Лоренц [11, с. 400–401]

13

Шпенглеровская великая культура (мир) может быть названа западной и арабской, античной и аполлонической, магической и фаустовской, китайской и русской. Так и запутаться можно (по Шпенглеру, Западный мир обладает фаустовской, арабский – магической, а античный – аполлонической душой). Но сам он ни в чем не путается – он уверен в полной критериальной ясности своего подхода. Он абсолютно убежден, что душа культуры, локальная мировая душа, определяется тем самым своим прасимволом.

Что же такое прасимвол – фактор, предопределяющий судьбу множества людей на две-три тысячи лет вперед? Фактор, своей жизненностью превосходящий факторы религиозной, языковой, географической и этнической близости, поскольку, как убедительно показывают и Шпенглер, и множество других историков, и этнографические особенности, и языки, и религии сохраняются (как правило) намного дольше, чем живут великие культуры? И при этом фактор абсолютно объективный, научно достоверный и органический?

Организм великой культуры – живой в самом буквальном, экспериментальном смысле. Он, согласно Шпенглеру, рождается, растет, стареет и умирает – и это вовсе не поэтический образ. Это – описание того, как меняется и развивается характер существования множества человеческих биологических организмов, каждый из которых рождается, растет, стареет и умирает внутри целостного, обладающего субъектными свойствами со- общества людей.

Органичность шпенглеровского исторического реализма напоминает нам о биологической органике, о знаменитой геккелевской сентенции про онтогенез (индивидуальное развитие биологического организма), который есть краткое повторение филогенеза (эволюционного развития биологического вида). «Огромная история китайской или античной культуры, – уверен Шпенглер, – представляет собой морфологически точное подобие микроистории отдельного человека, какого-нибудь животного, дерева или цветка… Если есть желание узнать повсеместно повторяющуюся внутреннюю форму, то сравнительная морфология растений и животных давно уже подготовила соответствующую методику. В судьбе отдельных, сменяющих друг друга, вырастающих друг возле друга, соприкасающихся, оттесняющих и подавляющих друг друга культур исчерпывается содержание всей человеческой истории» [24, с. 262]. Однако, рассуждая об истории и биологии, дальше уподобления он не идет: его органичность ограничена.

«Народы, – уверен Шпенглер [25, с. 173], – это не языковые, не политические и не зоологические единства, но единства душевные. Однако именно на основе этого чувства я и выделяю народы до культуры, внутри нее и после. Таков уж изначально воспринимаемый каждым факт, что культурные народы представляют собой нечто более определенное, чем другие».

Дело в том, что исторический реалист Шпенглер представляет собой тип немецкого безрелигиозного мистика рубежа XIX–XX веков, – он сам открыто это декларирует, называя Фридриха Ницше своим главным предшественником и вдохновителем. Для него реальны «душа культуры», «раса», «кровь» и «почва», равно как архитектура, денежные системы, математика, города, корабли, капуста и короли. Духовного же – религиозного – как отдельной сущности для Шпенглера не существует. Точнее, существует, и вот в каком формате. Любая религия – это, с одной стороны, выразительное средство душевности [24, с. 132] той или иной великой культуры, одна из форм проявления ее крови. А с другой – набор сухих истин, оторванных от почвы, высушенных до текста, запечатленного на бумаге (или в устном предании), и относящихся, скорее, к материальному миру.

Вселенная Шпенглера разделена на две части – Мир Истин, который определяется причинно-следственными связями, познаётся измерениями, статистикой, повторимыми экспериментами, постигается аналитикой и логикой – и транслируется людям посредством текстов установленных законов. И Мир Фактов, который интуитивно постигается душой, организуется тактом, ритмом, Программой и воздействует на людей мистически [25, с. 223].

 

14

Но пока Шпенглер-мистик возводит стены между душевным и материальным, Шпенглер-эмпирик созидает между ними мост. Этот мост – тот самый прасимвол, главный архетип, который порождает душу культуры и передается из поколения в поколение на протяжении двух с половиной – трех тысячелетий.

Вот здесь и возникает главный вопрос: что именно передается по наследству из поколения в поколение? Где, какими словами записан прасимвол, форматирующий и предопределяющий на тысячелетия вперед все, от самых фундаментальных до самых тонких, аспекты жизни, борьбы, творчества и психической деятельности обширного человеческого сообщества, созидающего на своей территории фрагмент истории человечества?

Для того чтобы приблизиться к ответу, необходимо сначала ответить еще на один вопрос: с чего начинается человек? Где – биологически – проходит в нем рубеж между дочеловеческим и человеческим, между его «животными» инстинктами и рефлексами, врожденными и приобретенными, и человеческим разумом, словом, языком, способностью к созданию устного или письменного текста? И так ли непреодолим этот рубеж? Для Нобелевского лауреата Конрада Лоренца, великого этолога и мыслителя-эволюциониста, который всю жизнь исследовал инстинктивное поведение животных и формирование сложнейших ритуалов инстинктивного поведения, закрепляющихся в геноме и передающихся по наследству в биологическом смысле, человек (первоначально – тот самый шпенглеровский человек-до-культуры) начинается с того, что для него становится возможным понятийное мышление – мышление, отделяющее понятие от объекта [11, с. 396].

«Когда некий доисторический человек изобрел лук и стрелы, – поясняет Лоренц, – то этими орудиями владело в дальнейшем не только его потомство, но и все его сообщество, а впоследствии, быть может, даже все человечество. Вероятность, что они будут забыты, была не больше, чем вероятность обратной “рудиментации” телесного органа со сравнимым значением для сохранения вида. Кумулируемая традиция означает не более и не менее как наследование приобретенных признаков» [11, с. 397]. То есть возникает «новый когнитивный аппарат, функции которого строго аналогичны функциям генома в том смысле, что процессы приобретения и хранения информации осуществляются в каждом из случаев двумя различными механизмами, находящимися во взаимном отношении антагонизма и равновесия» [11, с. 398].

Новый, свойственный среди всех живых существ только человеку, способ формирования и наследования приобретенных признаков (навыков, знаний), не ограниченный эволюционными рамками, катастрофически (не в смысле бед и разрушений, а в смысле математической теории катастроф) ускоряет процесс накопления навыков и знаний, развития возможностей, усложнения форм жизни. И если бы этот имманентный виду Homo Sapiens способ был единственным механизмом закрепления и наследования надматериального, ничто не смогло бы остановить непрерывный, ничем не сдерживаемый рост когнитивного капитала человечества. Ничто не смогло бы ограничить волю человека, записывающего новые письмена на чистом листе своей памяти, не замутненной наследием дочеловеческого прошлого. Ничто не смогло бы сдержать – в полном соответствии с архетипическим для Запада мировоззрением – прервать бесконечный прогресс человечества (кроме голода и атомной войны). И еще – ничто, кроме дырявых государственных границ и (по мере нарастания прогресса) все более преодолимых расстояний не смогло бы отделить одни человеческие популяции от других так, чтобы воспрепятствовать информационному обмену между ними.

Откуда же тогда могли взяться границы между культурами, архетипические различия между ними и длящиеся тысячелетиями связи между людьми этих культур, связи надкоммуникационные, обеспечивающие общий культурный код и сохраняющиеся в пределах культуры (цивилизации) тысячелетиями – а потом распадающиеся? И так ли уж чист лист человеческой памяти, заполняемый «чистым разумом» своевольно и рационально?

 

15

Карл Юнг, исследователь «архетипов коллективного бессознательного», расположил слой «коллективного бессознательного» ниже «фрейдовского» слоя индивидуального бессознательного, формирующегося в процессе онтогенеза (личного развития) отдельного человеческого существа, но выше биологических инстинктов и анатомических форм. Коллективное бессознательное, по Юнгу, это те матрицы – операторы психологии личности, те основы индивидуальной психики, которые в значительной степени одинаковы для человека как биологического вида и никак не связаны ни с его личной жизненной историей, ни с процессами обучения, воспитания или познавания мира и текста. Но как и инстинкты, и физиологическая структура организма передаются по наследству.

Сам Юнг говорит об этом недвусмысленно: «Это коллективное бессознательное не развивается индивидуально, а наследуется. Оно состоит из предсуществующих форм – архетипов, которые могут стать лишь вторично осознанными и которые задают форму элементов психического содержимого» [26, с. 56].

«Связь современной символики с древними теориями и верованиями, – утверждает он, – не зависит прямо или косвенно от традиции, даже от тайной традиции, как это часто предполагалось. Самое тщательное исследование всегда исключало знакомство моих пациентов с такого рода книгами и идеями. Кажется, их бессознательное работало в том же направлении, которое временами заявляло о себе на протяжении последних 2000 лет. Такая непрерывность может существовать лишь вместе с биологической передачей по наследству определенного бессознательного состояния… Я назвал эту возможность “архетипом”, что означает ментальную предпосылку церебральной функции» [28, с. 191]. И далее: «…в сущности, архетипы являются инстинктивным вектором, направленным трендом, точно таким же, как импульс у птиц вить гнезда, а у муравьев строить муравейники» [27, с. 65].

«Гипотеза коллективного бессознательного, – подчеркивает Юнг, – не более дерзновенна, нежели гипотеза о существовании инстинктов… Хотя мою концепцию не раз упрека- ли в мистицизме, я должен еще раз подчеркнуть: понятие коллективного бессознательного является не умозрительным, не философским, а эмпирическим» [26, с. 57]. Механизм наследования коллективного бессознательного ничем не отличается от природы наследования анатомических, инстинктивных и других генетических свойств человека. «Безмерно древнее психическое начало образует основу нашего разума точно так же, как строение нашего тела восходит к общей анатомической структуре млекопитающих» [27, с. 64] – и точно так же, как инстинкты, которые «представляют собой безличные, повсеместно распространенные, наследственные факторы динамического или мотивационного характера, …которые появились задолго до возникновения сознания» [26, с. 57].

Как Коперник, Кеплер, Менделеев, Эйнштейн и Шпенглер, Юнг пришел к своим выводам задолго до того, как существующие научные данные позволили их объяснить. Юнговское понимание наследственных архетипов сформировалось в начале XX века (сам термин «коллективное бессознательное» был впервые использован им в 1916 году) – за несколько десятков тысяч лет до создания целостной картины механизма наследственности и осмысления природы генома.

Прозрения Юнга о наследственной (а значит, врожденной) природе бессознательного (в том числе архетипов и символов религиозного, мистического и психологического характера) получили развитие в открытиях на других направлениях – от лингвистики до зоологии. Ноам Хомский уподобляет языки вирусам. «Конкретный язык и язык вообще, – утверждает он [23, с. 120], – это внечеловеческие сущности с замечательной способностью эволюционировать и адаптироваться по отношению к хозяевам – людям». И уточняет: «Трудно избежать вывода о том, что “специализированный орган языка”, языковая способность (ЯС) является частью биологического наследия человека» [23, с. 126]. Независимо от Хомского к подобному выводу пришел и Герхард Гепп: «Язык есть не только средство внешнего взаимопонимания, но и неотъемлемая составная часть самого разума» [цит. по: 11, с. 359].

Для Лоренца наличие генетического механизма передачи наследственной информации о формах и способах культурного поведения человека очевидно. «Если мы обнаруживаем, что определенные… нормы социального поведения являются общечеловеческими, т.е. наблюдаются в совершенно одинаковой форме у всех людей всех культур, – подчеркивает он, – то можно заключить с вероятностью, граничащей с достоверностью, что они филогенетически и наследственно закреплены» [11, с. 404]. Ссылаясь на Хомски, Эрика Леннеберга и Герхарда Геппа, Лоренц резюмирует: «…как мы теперь знаем, всем людям всех народов и культур присущи определенные врожденные структуры мышления, не только лежащие в основе логического строения языка, но попросту определяющие логику мышления… Тем самым опровергается теория, по сей день упорно защищаемая многими антропологами, по которой все социальное и коммуникативное поведение человека обуславливается исключительно культурной традицией» [11, с. 405].

Общий вывод: сознание человека – не чистый лист, на котором можно записать все, что угодно. Все люди, вне зависимости от народов и культур, обладают двумя механизмами наследования информации, определяющими их социальное и психическое поведение. Во-первых, это понятийное наследование приобретенных в течение жизни и полученных от других людей (общества, предков) знаний, навыков, опыта, способов реагирования и других надбиологических, когнитивных элементов. Во-вторых, это генетическая передача когнитивной информации и когнитивных навыков, в том числе механизмов, обеспечивающих познание, понимание и переживание информации, доступной разуму и чувствам.

Это утверждение носит эмпирический характер. Мнения Юнга, Лоренца, Хомски и других исследователей (в том числе биологов и лингвистов) основаны на множестве дополняющих друг друга экспериментальных данных. Данных, не отвечающих на вопрос о конкретных механизмах «впечатывания» этой информации в геном, но безусловно подтверждающих сам факт внедрения устойчивых психоформ в генофонд человечества с такой же степенью достоверности, как подтверждаются экспериментально факты, связанные с биологической наследственностью человека, – факты наследования морфологической структуры его организма, человеческих инстинктов и безусловных рефлексов.

 

16

Такой же эмпирический характер носит и утверждение Шпенглера о природе человеческих высших культур, живых исторических организмов, обладающих передающимися по наследству общекультурными архетипами и имеющих ограниченное время жизни – в отличие от человечества в целом, общая поведенческая матрица которого на уровне юнговского коллективного бессознательного сформировалась в глубокой древности, задолго до зарождения первых культурно-исторических типов (об этой общечеловеческой матрице Шпенглер косвенно говорит только тогда, когда упоминает о «докультурном», первобытном человечестве).

«Наиболее глубоким слоем, до которого исследователям удалось пока проникнуть, по-видимому, является коллективное бессознательное, – формулирует эту же идею Арнольд Тойнби. – Оно свойственно не какому-либо отдельному индивиду, но вообще всем людям, так как первобытные образы, скрыто присутствующие в нем, отражают тот опыт человечества, который был заложен в период младенчества человеческого рода… Исходя из этого, вероятно, будет не лишено смысла высказать догадку о том, что между самым верхним и самым нижним слоями подсознания… могут находиться промежуточные слои, отложенные не родовым и не личным опытом, а тем опытом, который выше личностного, но ниже родового… И если следующим уровнем, находящимся над уровнями первобытных образов, общих всему человеческому роду, в самом деле окажется уровень образов, выражающих особый этос этого общества, то воздействие их на душу может объяснить длительность периодов, которые, по-видимому, требуются для того, чтобы совершились определенные социальные процессы» [19, с. 728].

Концепция Шпенглера сводится фактически к тому, что «уровень образов» между первобытным и сознательным уровнями человеческого сознания спонтанно зарождается в определенных конкретно-исторических условиях и в определенном ландшафте, предопределяющем метрику культурно-исторического пространства, в котором будет существовать душа рождающейся высшей культуры на протяжении всей ее истории. И что запечатлевается этот уровень в геноме: всечеловеческий, сформированный десятки тысяч лет назад генофонд когнитивного, в котором закреплено коллективное бессознательное, дополняется «популяционным» культурным генофондом, обеспечивающим культурное кодирование возникшего вдруг в рамках этой популяции и в этом ландшафте человеческого единства.

Парадоксальное слово «вдруг» тут совершенно не случайно. Шпенглер, вспомним, описывает возникновение нового исторического организма словами: «Культура рождается в тот миг, когда из прадушевного состояния вечно-младенческого человечества пробуждается и отслаивается великая душа». Авторы, как согласные, так и не согласные с ним, сходятся в том, что рождение новых культурных общностей происходит с поражающей скоростью, подобно фазовым переходам из жидкого состояния вещества в газовое или выпадению осадка в перенасыщенном растворе.

«На определенной, довольно широкой территории, где уже много веков обитали исторические и персистентные этносы, вдруг очень быстро происходит перегруппирока особей и возникают новые тесно спаянные гетерозиготные коллективы, которые на первых порах еще не считают себя отличающимися от прежних, – говорит Лев Гумилев в своей нашумевшей работе «Этнос и ландшафт». – Однако стереотип поведения у них иной, и во втором или третьем поколении они констатируют свое отличие от предков. Эти три поколения и есть динамическое состояние этноса» [4]. Конрад Лоренц описывает возникновение великих культур буквально в тех же выражениях: «В области, где раньше обитало лишь крестьянское население, составлявшее неустойчивые племенные союзы, могут… как будто в одну ночь вырасти храмы и пирамиды, укрепленные города и государственная власть» [11, с. 401].

Для Шпенглера осознанная им «квантовая» природа становления человеческой истории неотделима от его понимания становления живой природы и природы Вселенной. В частности, Шпенглер отвергает дарвинизм – не как научную гипотезу, а как идеологию на грани религии, как воплощение западного стиля познания и мышления, предопределенного, согласно Шпенглеру, «прасимволом бесконечного пространства», как преклонение перед каузальностью, как ложную уверенность в доказуемости и объяснимости любых фактов и явлений через другие факты и явления. Для него история, равно как и «происхождение Земли, происхождение жизни, происхождение обладающих свободной подвижностью животных – это …тайны, с которыми нам следует свыкнуться» [25, с. 34].

«Ничто так убедительно не опровергает Дарвина, как результаты палеонтологических изысканий, – указывает он. – В силу простой вероятности находки окаменелостей могут быть лишь выборочными образцами… Мы должны были бы получать лишь «переходы», никаких границ, а значит – никаких видов. Однако вместо этого на протяжении обширных временных периодов оказываются установленными совершенно определенные и неизменные формы, которые вовсе не формировались целесообразно, но являлись внезапно и сразу же в окончательной форме и которые не переходят в формы еще более целесообразные, но становятся редкими и исчезают, после чего обнаруживаются уже формы совершенно иные» [25, с. 33].

 

17

Для Лоренца, глубочайшего эволюциониста, вопрос о дискретном характере развития всего сущего – это вопрос главный и определяющий. А само слово «развитие», понимаемое как последовательность причинно обусловленных событий, Лоренц отвергает концептуально.

«Когда мы пытаемся изобразить великий процесс становления жизни в согласии с его природой, – объясняет он, – мы неизменно сталкиваемся с тем препятствием, что словарный запас культурных языков сложился в то время, когда единственным известным видом  развития  был онтогенез,  т.е.  индивидуальное  развитие  живого  существа. В самом деле, такие слова, как Entwicklung, Development, Evolution [и русское слово «развитие» – Д.Ю.] и т.п., все означают в этимологическом смысле, что развивается нечто, уже бывшее прежде в неразвитом или свернутом состоянии, подобно цветку внутри почки или цыпленку внутри яйца. Указанные выражения удовлетворительно описывают такие онтогенетические процессы. Но они, к несчастью, полностью отказываются служить, когда мы пытаемся правильно изобразить сущность творческого процесса, состоящего именно в том, что все время возникает нечто совершенно новое, чего прежде попросту не было… Философы-теисты и мистики средневековья ввели для акта сотворения нового выражение “Fulguratio”, что означает вспышку молнии. Несомненно, они хотели выразить этим непосредственное воздействие свыше, исходящее от Бога. По этимологической случайности – если не вследствие более глубоких неожиданных связей – этот термин гораздо лучше приведенных выше выражений описывает процесс вступления-в-существование чего-то прежде не бывшего» [11, с. 269–270].

Слово «фульгурация», с точки зрения Лоренца, пригодно для описания самых разных явлений. Таких, как собственно удар молнии, как возникновение колебательного контура в электрической цепи при последовательном соединении конденсатора и катушки и как любые события, в результате которых «возникают совершенно новые системные свойства, ранее не существовавшие даже в зачаточном виде» [11, с. 270]. Фульгурации – по его мнению – это видообразование в биологии (в том числе в его рамках, возникновение разума), возникновение жизни на Земле, возникновение барионов и фотонов из кваркглюонной плазмы и собственно Большой взрыв, возникновение Вселенной из ниоткуда. Все то, что позволяет символически свести 14 миллиардов лет Вселенной к разделенному несколькими великими вспышками символическому Шестодневу [20, с. 50].

«Молниеобразный» характер развертывания судеб Вселенной, природы и человечества – это факт, такой же факт, как наблюдаемая человеком природа галактик и звезд, как открытые человеком закономерности движения и взаимодействия физических и химических объектов, как установленная человеком генетическая природа эволюции живых организмов, в ходе которой в результате случайных мутаций меняется бесконечный по сложности и многозначности текст, записанный в наследственном веществе тетраграмматоном AGTC. При этом современная физика далеко продвинулась в понимании процессов, последовавших после Большого взрыва, – в том числе процессов трансформации материи от кварк-глюонной плазмы до звездных систем. Современная геология многое знает о формировании Земли и происхождении континентов, океанов и геологических пластов. Биологи и психологи добились успехов в выяснении природы живого, в установлении связей между клеточной структурой, генетикой, нервной системой и понятийным мышлением.

Но никто не продвинулся и не может продвинуться в своем понимании дальше Большого взрыва – не может и предложить гипотезу о его причинах. Никто не может продвинуться в понимании причин возникновения – из глубин инстинктов и рефлексов – понятийного мышления и первичного человечества с его «коллективным бессознательным», прожившего несколько десятков тысяч лет до возникновения первых великих культур. Совершенно не религиозный Лоренц не находит для обозначения этой фульгурации лучшего образа, чем грехопадение Адама и Евы [10, с. 218]: «В символе плодов от древа познания заключается глубокая истина. Знание, выросшее из понятийного мышления, изгнало человека из рая, в котором он мог, бездумно следуя своим инстинктам, делать все, что ему хотелось».

Без ответов остаются и вопросы о причинах и механизмах возникновения великих культур. Как вносятся в генофонд записи о душе культуры – как раньше об архетипах и символах древнего бессознательного? Каким образом под воздействием ландшафта возникают устойчивые мутации, с помощью которых запечатлевается в геноме новая метрика прасимвола? И почему это происходит вдруг?

 

18

Лев Гумилев прибегает в своих попытках найти объяснения «скачкам этногенеза» к ненаучной гипотезе о космических лучах, под действием облучения которыми мгновенно возрастает пассионарная энергия угодившего под лучевой удар этноса или суперэтноса. Шпенглер эти скачки не объясняет – он их прозревает. А Лоренц уверенно помещает их в общий ряд великих скачков: «Возникновение время от времени тех сложных систем, которые мы называем вместе с историками высокими культурами, было, вероятно, следствием фульгураций, аналогичных тем шагам эволюции, которые привели к возникновению новых видов животных» [11, с. 401].

Сам процесс возникновения новых, генетически закрепленных связей внутри когнитивного механизма подобен механизму возникновения поведенческих инстинктов через эволюционный процесс ритуализации [10, с. 120]. Филогенетическая ритуализация, согласно Лоренцу, «всегда состоит в том, что возникает новое инстинктивное движение, форма которого копирует форму некоторого изменчивого способа поведения, вызванного несколькими побуждениями» [10, с. 114]. В этой логике процесс формирования архетипов великих культур можно назвать культурно-исторической ритуализацией, в результате которой формы общения внутри определенной популяции людей превращается в когерентный социально-культурный процесс.

Главный и поразительный вывод, следующий из всего сказанного, – это определенная буквализация формулы «культурно-исторический организм»: как и ограниченность времени жизни человека, так и продолжительность жизни культуры/цивилизации заложена в геноме, а значит, культура обладает биологической субъектностью.

«Освальд Шпенглер первый осознал, – пишет Лоренц, – что культуры всегда приходят в упадок и гибнут, когда достигают стадии высокой культуры. Как историк, он верил, что в разложении всякой высокой культуры, и нашей в том числе, повинны некая неизбежная “логика времени” и неудержимый процесс старения. Но если посмотреть на упадок нашей собственной культуры, гораздо более заметный в наши дни, с точки зрения этолога и врача, то даже при невысоком уровне наших нынешних знаний можно заметить ряд расстройств, имеющих явно патологический характер» [11, с. 247–248]. «Представляется вероятным, – продолжает он, – что регулярно повторяющаяся гибель высоких культур является… следствием расхождения между скоростями развития филогенетически программированных норм поведения и норм поведения, определяемых традицией. Культурное развитие чело- века обгоняет его природу и, как это выразил Людвиг Клагес, дух может стать противником души» [11, с. 412]. Опыт – и Шпенглер – говорят нам, что природа человека (биологическая основа культурного поведения) отстает от роста объема информации еще и потому, что обладает конечной износостойкостью. Так, культура уподобляется отдельному человеку (и почти любому, кроме одноклеточных и нескольких бессмертных видов, живому существу), организм которого, старея, перестает успевать за скоростью внешних событий и утрачивает возможность адаптироваться к ним.

Культурный организм, достигший высшей стадии и склоняющийся в сторону цивилизации, по Шпенглеру, стареет в буквальном смысле: его культурное бессознательное коснеет, его связь с собственным ландшафтом, с «кровью и почвой», с собственной общей душой истаивает – и подменяется обесценивающимися ритуалами, заменяющими собой прежние глубоко душевные мотивации (которые теперь именуются «пережитками прошлого»). Цивилизация разрушает душу культуры, разрывает и разрушает прасимвол, умерщвляет его, заменяя муляжом. Все органы чувств и движения заменяются протезами. Все естественные способы регуляции – инструкциями. В конце концов – как и каждый человек – каждый культурный организм умирает по-своему. Но общим для всякого процесса угасания культуры является утрата душевной связи с собственной душой, выхолащивание общественной нравственности, бюрократизация и деконструкция традиций и ценностей, формализация знаний, ритуализация навыков и – в конечном счете, в разрыве с эхом прошлого, с почвой коллективного бессознательного и с утратой понятийного багажа знаний и навыков – расчеловечивание, одичание и распад.

 

19

Как же в результате концепция Шпенглера согласуется с социально-психологическими и биологическими представлениями об индивидуальной и социальной природах человека?

Первое. Разумный человек, наделенный понятийным мышлением, возникает и в дальнейшем живет на протяжении десятков тысяч лет, обладая определенным набором когнитивных функций, закрепленных на уровне коллективного бессознательного, определяющего биологическую, природную базу его первобытной родоплеменной социально-культурной жизни. Коллективное бессознательное носит наследственный характер, закреплено в геноме и в своей основе принадлежит всему биологическому виду Homo Sapiens.

Второе. За несколько тысячелетий до Р.Х. (по версии Шпенглера – за три тысячи лет) на Земле появляются первые великие культуры – исторические миры. Это человеческие сообщества, обладающие не только культурно-исторической (общность стиля мировоззрения, общность пространственного мироощущения, своего рода душевное единство), но и биогенетической субъектностью. Общее для всего исторического мира «культурное бессознательное» передается по наследству от предков потомкам на генетическом уровне – и предопределяет социально-культурный характер и состав «культурного багажа», передаваемого по наследству по культурно-коммуникационным каналам.

Третье. Новая великая культура зарождается в определенном ландшафте в результате закрепления в геноме, в результате мутационных сдвигов, уникальных для этой культуры архетипов социально-культурного бытия и коллективного мироощущения (шпенглеровского прасимвола культуры, способа восприятия протяженности). Ландшафт – через первичное формирование базовых, согласно Лоренцу [11, с. 351], для понимающего поведения человека паттернов «оптического восприятия пространственной глубины и направления» – предопределяет способы ориентации сознания человека данной культуры в материальном мире и в пространстве идей, представлений и ощущений. Навык ориентации в пространстве у человека, как и у большинства животных, формируется в раннем возрасте, а у великой культуры – на стадии ее зарождения в ландшафте. Этот навык становится шаблоном для мышления людей в этой культуре, скелетом ее мироощущения.

Четвертое. Великая культура живет и умирает. Она может погибнуть насильственной смертью (как ацтеки и инки в XVI веке), но в любом случае имеет ограниченное  время  жизни,  предопределяемое  генетически,  которое  составляет две-три тысячи лет. За это время замедляются и ослабевают генетически предопределенные возможности культурного организма, которые перестают справляться с растущим объемом информации и проблем. Упорядочение и усложнение останавливается, сменяется закоснением и упрощением, а затем рушится под нарастающим давлением «позднеимперской» энтропии. На завершающей стадии цивилизации происходит угасание генетического сродства культурного организма, его культурное раскодирование и постепенное (или катастрофическое) поглощение потомков угасшего мира новой культурно-исторической общностью или их угасание на окраинах исторической ойкумены.

И, наконец, пятое. Всеобщая история – это не история непрерывного вертикального прогресса от варварства к цивилизации, единой для всех. Земля населена, помимо людей, их макросообществами – великими культурами, историческим мирами (Китайским, Вавилонским, Античным, Западным, Русским и др.). Это – сверхиндивидуальности, сверхличности, которые рождаются, растут, взаимодействуют, умирают. Всеобщая история существует, но складывается она из историй жизни и смерти этих миров, как, в свою очередь, эти истории складываются из историй жизни и смерти миллиардов человеческих существ.

 

Закат Запада или конец истории?

 

Цивилизация, завоевавшая ныне всю земную поверхность, не является третьим периодом, но есть неизбежная стадия одной западной культуры, которую отличает от всякой другой лишь мощь ее распространения.

Освальд Шпенглер [25, с. 38–39]

 

20

Антизападничество Шпенглера – абсолютно западное по духу и стилю. Он отрицает линейную концепцию истории с той же категоричностью, с какой защитники парадигмы «Древний мир – Средние века – Новое время» отстаивают единственность шкалы «от сотворения мира до моего дедушки, а потом до меня как вершины истории».

«У “человечества” нет никакой цели, никакой идеи, никакого плана, как нет цели у вида бабочек или орхидей, – утверждает Шпенглер. – “Человечество” – это зоологическое понятие или пустое слово. Достаточно устранить этот фантом из круга проблем исторических форм, и глазу тотчас предстанет поразительное богатство действительных форм» [24, с. 151][3].

Но, отрицая сходство великих культур и настаивая на богатстве форм в их многообразии, он приписывает всем им генетический эгоцентризм западной культуры, фактически настаивает на том, что все они не способны видеть и воспринимать что бы то ни было за пределами себя. При этом, отрицая саму возможность подлинной, понимающей межкультурной коммуникации и ограничивая процессы становления планетарного человечества не связанными друг с другом ни информационной, ни генетической связью историями отдельных культур, Шпенглер обесценивает собственное коперниканское открытие сверх- личной субъектности великих культур.

Это открытие распахнуло для нас историю человечества. Мы увидели, что она складывается из сверхличных – индивидуальных – историй жизни и смерти нескольких великих культур, каждая из которых состоит из личных историй жизни и смерти миллиардов отдельных людей.

Однако сам Шпенглер, отвергая внебиологическое содержание понятия «человечество», невольно делает абсурдный шаг к отрицанию исторического процесса как такового. Следующим шагом логически должно было бы стать отрицание всякой совместной истории за пределами индивидуальных историй жизни людей. Но жизнь людей немыслима вне жизней их родных, близких, соседей – и всех тех, с кем им приходится сосуществовать непосредственно или опосредованно. И колоссальная разница между людьми, каждый из которых – это собственная Вселенная, – не мешает им сосуществовать и сообщаться.

Жизни Западного, Античного, Египетского, Русского и других миров, в отличие от жизней отдельных людей, не складываются в статистику (о которой так любит рассуждать Лев Толстой, когда говорит о человеческих судьбах и роли масс), а потому требуют совершенно особенного, единственного в каждом случае, постижения. Их сообщение нельзя усреднить и подвергнуть социологическому анализу. Но оно – сообщение миров – есть.

История – всеобщая история человечества – реальна, она существует в природе и являет нам примеры такого сообщения. Взаимодействие исторических миров может быть столкновением (пусть будет, по Хантингтону, «столкновение цивилизаций»). Шпенглеровские псевдоморфозы – такие, как петровская Русь, отформатированная зрелой западной культурой, и «арабская великая культура», втиснутая в ветхие вавилонские, персидские и античные формы – это примеры неизбежного (отчасти силового) взаимовоздействия великих культур как в их соседстве и неизбежном общении, так и в их глубоком душевном и культурном несовпадении. Мироубийства – такие, как убийство латинянами-конкистадорами культур ацтеков и инков, чей опустевший мир был переименован не просто в Америку, но в Латинскую Америку, – пример того, как одна великая культура может угрожать другой «до самыя до смерти», пример непредопределенности судеб исторических миров, их не просто смертности, но внезапной смертности. И, конечно, великие культуры узнают друг о друге, знают друг о друге и – вместе, в общей для всех истории, наследуя друг другу, собирают общую библиотеку, становящуюся чем дальше, тем более обширной, сохранной и общедоступной.

Шпенглер такое наследование и собирание отрицает. Он утверждает, например, что западная историко-философская мысль начиная с Ренессанса созидает на месте закатившегося греко-латинского мира муляж античности и возводит к этому муляжу историю Запада. И что все великие культуры не способны к постижению чуждого культурного кода. Даже математические системы – арабская алгебра, греческая геометрия, индийская тригонометрия и европейский анализ бесконечно малых – по мнению Шпенглера [24, с. 239], взаимно непостижимы, потому что имеют дело с «фундаментально противоположными» числами – античными, западными и пр. Здесь он становится жертвой своего рода концептуального псевдоморфоза – и в результате не чувствует и не осознает различия между двумя великими сущностями, смешивает их в одну.

Первая сущность – судьба Запада, которая реализует «фаустовскую тягу к бес- конечности» [24, с. 228], рожденную прасимволом бесконечного пространства. «Восход Европы», западный прогресс – это, как видится изнутри Западного мира, постоянное восхождение, путь вперед и вверх, колонизация Вселенной (пусть только в утопических и фантастических романах). Это растущая уверенность в том, что мир развивается, как свиток, в том, что если мы чего-то не знаем, то это потому, что не узнали пока. А значит, в том, что миром правит причинно-следственная связь и что демон Лапласа – гипотетический субъект, обладающий полнотой знаний обо всех материальных частицах Вселенной и потому способный превратить судьбу Вселенной в абсолютно предопределенную, – если и неосуществим практически, то логически допустим.

Вторая сущность – общая судьба Человечества, складывающаяся из судеб исторических миров, в том числе Западного мира. Великие культуры на своем сверхчеловеческом уровне обладают главным и единственным свойством, разделяющим пропастью человека разумного и всю остальную – живую и неживую – природу. Они, подобно Адаму, обладают даром именования, могут умножать Вселенную, создавая ее отражения в знаках, а значит, как и отдельные люди, способны делать обретенные знания доступными для других великих культур, отдаленных в пространстве и (главное) во времени, – для своих соседей и наследников. А Запад внес в эту общую судьбу уникальный вклад, сравнимый с обретением огня и изобретением колеса. Он породил – начиная с книгопечатания – технологию массовых коммуникаций, которая стала общим достоянием всех людей Земли – нынешних и будущих. Стала инструментом, обеспечившим способность всего человечества к экспоненциальному приращению памяти, к информационному кумулятивному эффекту.

 

21

Шпенглер не выделяет всечеловеческое из западночеловеческого. И останавливается в шаге от угрожающего, фатального прогноза, обладающего высочайшей вероятностью сбыться.

Der Untergang des Abendlandes, угасание стран заката, закат Западного мира, – обо всем этом Шпенглер рассуждает и как мыслитель, способный отрешиться от субъективного, и как страстный, чувствующий и глубоко вовлеченный субъект истории Запада. С болью и сожалением, но твердо и уверенно он провозглашает: Западный мир не есть человечество, он всего лишь один из исторических миров, подчиняющийся тем же законам и ограничениям, что и они. Как и каждый из них в свое время, Западный мир дошел до своего заката, он движется в сторону угасания, дни и ночи его (Шпенглер предполагает, что это два-три века) сочтены. А на смену ему придут другие: Шпенглер уверен, что этими «другими» будет Русский мир (der Russischkeit, русскость), сбросивший с себя кандалы дряхлеющих западных культурных форм.

Шпенглер выдвинул свое предсказание в 1918–1922 годах. Он предположил, что с Западом в первые сто лет его заката произойдет либо одно, либо другое (а что именно, увидим – «все это принадлежит к случайностям исторической картины» [24, с. 311]). Это будет похоже на то, что произошло в «одновременной» Европе XIX–XX веков античной эпохе между диадохами (Наполеона он уподобляет Александру Македонскому) и Римской империей. А значит, Европу ждет один из двух вариантов цезаристского будущего. Либо – в ближайшие десятилетия XX века – она сплотится воедино в результате завоевания романтической военной монархией. Либо станет Соединенными Штатами Европы, соединившись «уже в XXI веке усилиями какого-нибудь цезаристского прагматика в хозяйственный организм» [24, с. 311].

«Военный Евросоюз» в XX веке не состоялся – кандидат в цезари оказался клиническим маньяком-убийцей, и весьма вероятный вариант авторитарно-фашистского (в исходном понимании термина) объединения Европы вокруг Германии закончился тоталитарно-нацистским самоубийством Третьего рейха. А вот «хозяйственные» Соединенные Штаты Евроатлантики XXI века, если пользоваться античными аналогиями – «Старая Империя», перетягивающая евроатлантический канат с «Новой», заокеанской «Византией», – этот прогноз сбывается у нас на глазах.

Но вот прогноз о сроках заката точно не сбывается. А прогноз о наследнике Запада, шире – о будущем человечества после Запада – скорее всего, просто невозможен. И не потому, что Запад останется навечно и будущее у человечества и Запада общее. А потому, что общим может стать у них только одно – отсутствие будущего.

Сперва о сроках. Лавина пугающих изменений катится с такой скоростью, что из сегодняшнего дня прогноз Шпенглера о сроках Заката (XXII–XXIII век) видится чем далее, тем менее реальным. Эволюция на наших глазах сменяется инволюцией и катастрофически ускоряется, а предположенный Шпенглером грандиозный и торжественный Untergang здесь-и-сейчас смещается из медленного и печального (русский перевод) заката Европы к скандальному и обвальному (английский перевод) the decline (падению, крушению) of the West.

Западный  мир  –  информационный  мир.  Вся  история  Запада  –  это  история

«информационно-аналитического мониторинга» своей ситуации в окружающем пространстве, история узнавания, понимания, объяснения и в конечном счете правильной ориентации на исторической местности. Постоянно дееспособная служба RR (reality relations) – вот в чем состояло гигантское конкурентное преимущество Запада, вот что было его главным средством защиты и нападения.

Но по мере приближения западной культуры к высшей точке – на пути от Ренессанса к Просвещению – этот прикладной рационализм Запада становился все более похожим на идеологию, а рациональность как таковая превращалась в главную имиджевую характеристику Запада, в его самооценку. В формуле «все разумное правильно»[4]  чаша весов неудержимо склонялась от ratio к recte, и слоган «All Right» превращался в цивилизационный бренд. От RR-культуры Запад целенаправленно двинулся в сторону PR-цивилизации, а на начальной стадии заката – особенно в конце XX века – принялся стремительно и целенаправленно рвать связи с реальностью.

Абсолютизировавший свой эгоцентризм, упивающийся собственной правильностью (правотой) Запад перестала устраивать объективная реальность, не укладывающаяся в рационалистические догмы, в знание-как-надо. Вся природа – а в первую очередь человеческая – стала помехой для безусловной цивилизационной правоты. Все, что записано не в практических инструкциях, а в геноме (в том числе в инстинкте самосохранения) или в духе (вера, культура, нравственные традиции) стало для этой правоты угрозой.

Запад, не признавая больше никакой твердой земли, подобно Мюнхгаузену, обрел опору только в самом себе. Он отверг реальность Бога и стал фанатичным идолопоклонником, молящимся самому себе в виде идола. Он принес в жертву этому идолу – самому себе – самого себя: свои достижения и свои открытия, свои знания и свои чувства. Его зарвавшаяся фаустовская душа в языческом страхе перед остановкой мгновения умертвила свой высокий дух, избавилась от беспощадного объективного ума и превратилась в голую волю – навязчивую, параноидальную, злую. Но кроме Бога и духа Запад отверг и реальность материи, реальность собственных открытий и успехов. Сменил свою ориентацию – ту самую правильную ориентацию на местности – на самоубийственный солипсизм.

И в этот момент – на подступах к победе солипсизма – случилась, как сказал бы Лоренц, цифровая фульгурация. Из «просто» общедоступной и периодически обновляемой информация стала мгновенно доступной, мгновенно обновляемой, гипертекстовой, облачной, мультимедийной, глубоко интерактивной, дистанционно и анонимно контролируемой и манипулируемой (в режиме от дезинформации до цензуры).

А в результате этого прорыва, совпавшего по времени с патологическими изменениями, в кровеносной – информационно-коммуникационной – системе Запада включился разрушительный механизм положительной обратной связи. Чем хуже становится ситуация на планете, чем больше проблем возникает у «единственной мировой цивилизации», тем больше ошибок, причем все более гибельных, она совершает. Совершает целенаправленно, хотя и не осмысленно, а в соответствии с программой, заменившей живую душу и здравый смысл.

Так угадал или не угадал Шпенглер «время дожития» Западного мира? На самом деле, все сказанное выше не позволяет нам давать на этот вопрос простые ответы. Может быть, не угадал – и крушение Запада станет актуальной повесткой для нас и наших детей. А может быть, и не угадал – ни Калигула, ни Нерон, как бы ни пускали они вразнос со- временную им античную цивилизацию, не смогли ее обрушить, впереди оставались новые взлеты времен Флавиев-Антонинов, новые падения III века, расцвет поздней империи в IV веке… Во всяком случае, все то, что сегодня многие воспринимают как предапокалипcис – наступление тоталерантности, торжество трансгуманизма, распад связей с реальностью, – может не только окончательно добить Западный мир, но и консолидировать его на совершенно новых, невероятных и – по моему глубокому убеждению – человекоубийственных основах.

Так что угадал ли Шпенглер со временем неизбежного заката Западного мира или не угадал – это не столь важно, как другое: что там с наследником?

 

22

Ни одна великая культура из бывших на Земле до сих не обладала возможностью установить фактический (политический, экономический, военный) контроль надо всей территорией земного шара. Ни одна из них не охватывала все человечество, всех людей, всю наличную память людей (в том числе память о прошлом) единой информационной сетью. Ни одна, кроме западной. А значит, ни одна из них не была физически способна повлиять на судьбу всего человечества так, как способна это сделать цивилизация Запада. И это при том, что ни одна великая культура в истории человечества не была по своей сути настолько агрессивной, экспансионистской, нацеленной на поглощение и завоевание, настолько насильственной[5].

Казус Запада – цивилизации-гигантомана, цивилизации-эгоцентриста – ничем не был предрешен в истории человечества. Очерки морфологии мировой истории Шпенглера касались нескольких огромных и величественных, но штучных случаев, единичных коллективных биографий индивидуальных исторических миров, которые, в каких бы отношениях они ни находились друг с другом, оставались в одинаковом отношении к обитаемой Вселенной (земной поверхности) – такой же несопопоставимой с ними по своей огромности и длительности судьбы, как бывшие (до Эдмунда Галлея) неподвижные звезды были несопоставимы с крошечной Солнечной системой.

Пока это было так, великие культуры проходили каждая своим путем, не только оставляя после себя руины, но и передавая в будущее общее, совместно накопляемое достояние – всемирную Универсальную энциклопедию (если угодно – борхесовскую Вавилонскую библиотеку). И прерывность, дискретность истории, ее разделенность на отдельные миры с их историями, и непрерывность Энциклопедии, обусловленная общностью разума, дарованного человеку и человечеству, суть факты реальности, установленные эмпирическим путем.

В этом миропонимании всегда содержалась экспериментально обоснованная убежденность в отсутствии у истории конца. Точнее, конца, обусловленного объективными, внутренними причинами: библейская (и ветхозаветная, и христианская) эсхатология про- возглашала неизбежность внеположенного Конца Света, обусловленного решением Создателя.

Но о возможности коллективного, своею собственной рукой, самоубийства человечество предметно задумалось только в 50-х годах XX века, после изобретения и натурного испытания ядерного оружия – оружия, изобретенного Западом в борьбе за мировое господство с самим собой[6].

Ко времени первого издания «Заката Европы» до признания биологического пола результатом социального насилия со стороны патриархального общества было еще далеко. Еще казалось немыслимым и абсурдным, что рядом с психоанализом Фрейда и аналитической психологией Юнга будет набирать силу бихевиоризм, возвращающий в психологию (в том числе в социальную) принцип tabula rasa – отношение к человеческой личности как к чистому листу, на котором можно и должно написать все, что угодно (а значит то, что положено). Человеческая цивилизация (как к тому моменту называл себя Западный мир) шла – по своему убеждению – по пути свободы и прогресса. Она отказалась считать чело- века существом, приписанным к своему происхождению и месту в жизни вне зависимости от опыта, способностей и разума.

Отрицание всего, что выходит в человеке за пределы разума, стало символом веры прогрессоров XX века в возможность преодоления насилия, несправедливости и дискриминации. Братья Стругацкие вложили в уста своему персонажу из «Гадких лебедей», школьнику, символизирующему жестокое прекрасное будущее, такие слова: «Именно то, что наиболее естественно, менее всего подобает человеку».

Но – это сказал Конрад Лоренц – «человек, избавленный от всего т.н. “животного”, лишенный стремлений, исходящих из тьмы, человек как чисто разумное существо, был бы отнюдь не ангелом, скорее его полной противоположностью!» [10, с. 223].

Так и случилось. Насилию, жестокости и расизму «прогрессивное человечество» (псевдоним Запада) в конечном счете противопоставило агрессивную идеологию табулорасизма, подменяющую справедливый принцип равноправия разумных существ ложью об их равенстве (одинаковости), об их мнимой свободе от человеческой природы (пола, характера, культурной идентичности и наследственности) – дьявольски фанатичную идеологию псевдорациональной и псевдоэтической вседозволенности, санкционирующую любое насилие, любую жестокость и любую несправедливость с позиций самопровозглашенной абсолютной правоты. Тоталитарное подавление прав и свобод дискриминируемых меньшинств от имени большинства вытеснилось тоталитарным идеологическим террором «освобожденных меньшинств», погромами и бесчинствами самопровозглашенных жертв дискриминации. Революция против реальности в природе, культурное раскодирование человека превратили цивилизацию Запада в зомби-цивилизацию: в толпу зомби, ведомых к обрыву другими зомби.

Но если бы речь шла только о судьбе Запада и скорости его заката, можно было бы выбирать реакцию – огорчаться или злорадствовать: так уж сложилось по причинам историческим и, видимо, биологическим, что срок жизни великой культуры ограничен. А между Западом и человечеством – собственно, об этом весь Шпенглер – есть фундаментальная разница. Времена и сроки человечества не ведомы никому, кроме Того, Кто сказал: «Аз с вами есмь во вся дни до скончания века» (Мф. 28: 20).

Только вот Запад не видит разницы между собой и человечеством. Цивилизационная безальтернативность Запада – это символ языческой веры Западного мира. Бжезинский признаёт право на существование идей Хантингтона в оборонительном контексте: мы обязаны понимать, что другие цивилизации существуют, чтобы вести их и управлять ими наиболее эффективным образом. Никаких фантазий о «закате» западная политическая мысль не допускает. Западный выбор сделан за все человечество.

Это  отразилось  в политической  лексике  западных  политиков  XXI века.  Вместо «потенциального противника» (определение из XX века, предельно жесткое и мрачное, подразумевающее  возможность  нанесения  ядерного  удара)  явилось  презрительное «государство-реваншист». Но помимо презрительности в этом понятии заключена основополагающая философия. Реваншисты – это не конкуренты (или враги), с которыми приходится спорить (или воевать) за то, чтобы добиться своего. Реваншисты – это недочеловеки, которые имеют наглость добиваться перерешения вопросов, для которых уже и навсегда найдены окончательные решения.

Таким окончательным решением, по мнению Запада, является и решение о конце истории. Конец истории, по мнению Запада, уже наступил – хотя и не так окончательно, как придумал тридцать лет назад Фукуяма. Наступил конец истории, в которой Запад еще допускал возможность уравновешенного мироустройства и всерьез рассматривал угрозы, которые возникают в борьбе равных. Сегодняшний Запад отвергает равенство, точнее, равноправие, вне зависимости от силы оппонентов (врагов) – их история, в западном понимании, кончилась. Никаких шансов у них нет. Никакого заката Запада – только конец истории. Либо Фукуяма – либо всемирная Фукусима. Есть Запад – есть человечество, не будет Запада – долой человечество с лица Земли.

23

Конец истории одновременно с закатом Запада предопределен демоном Лапласа. Доказуем логически. Сравнительный анализ военных сил, производственных мощностей и финансовых ресурсов не оставляет миру шанса.

Но Шпенглер, не заметивший тупика в конце истории, сам указал нам на выход из этого тупика. Он чувствовал, что рациональная предопределенность невозможна, но не знал, что это – не интуитивное прозрение, а научно доказанный факт. Квантовая неопределенность покончила с механистической предсказуемостью и ввела вероятность в самую основу бытия, как бы ни печалило это Альберта Эйнштейна, не верящего в то, что Бог играет со Вселенной в кости.

О христианстве Шпенглер говорит, как правило, во множественном числе: для него христианства бывают разные – западное, иудео-византийское (в его терминологии – арабское), русское. Об Иисусе Христе он говорит много, подробно, и, как правило, проникновенно и глубоко. Но для него Христос остается Иисусом из Назарета (как подметил Карен Свасьян [24, с. 99], имя Христа не фигурирует в «Закате» вообще, за исключением трех «технических» случаев). Шпенглер, как и Эйнштейн, не верит в «личного Бога».

Но Шпенглер – эмпирик в полной мере, и, не зная Бога лично, он видит оставленные Им следы. Поэтому он видит «противоположность идеи судьбы и принципа каузальности, никогда еще по сути не опознанную в своей глубокой, миросозидательной необходимости» [24, с. 272].

«Каузальность тождественна понятию закона, – формулирует Шпенглер свое кредо. – Существуют только каузальные законы. Но подобно тому как в каузальном, по утверждению Канта, заложена необходимость мыслящего бодрствования, главная форма его отношения к миру вещей, так и слова “судьба”, “рок”, “предназначение” знаменуют неизбытную необходимость жизни. Настоящая история отягчена судьбой, но лишена законов. Можно предчувствовать будущее, и существует взор, глубоко проникающий в его тайны, но исчислить его нельзя. Физиогномический такт, с помощью которого по одному лицу прочитывается целая жизнь, а по картине какой-либо эпохи исход целых народов, притом непроизвольной без “системы”, остается бесконечно далеким от всякого рода “причин” и “следствий”» [24, с. 274].

Каузальность – рациональное исчисление причин и следствий, ставшее сутью и в конце концов тупиком западной мысли, – Шпенглер противопоставляет судьбе: «Идея судьбы требует опыта жизни, а не научного опыта, силы созерцания, а не калькуляции, глубины, а не ума. Есть органическая логика, инстинктивная, сновидчески достоверная логика всякой жизни, в противоположность логике неорганического, логике понимания, понятого» [24, с. 273].

Шпенглеровский эмпирик-сновидец своим физиогномическим чутьем способен постичь органическую логику, логику внезапных фульгураций, логику Шестоднева длиной

14 миллиардов лет. Он не знает, что такое Ничего, из которого возник Большой взрыв. Он не знает и не может знать, почему каузально предсказуемые процессы вдруг взрываются исполненными нового смысла осуществлениями и из физики рождается химия, из жидкости – пар, из неживого – живое, из неразумного – разумное, а из души примитивного пранарода – прасимвол новой великой культуры.

Таков homo user – невежественный пользователь компьютера, филигранно скачущий по виртуальности, но не подозревающий о программировании вообще. Ему умом программу не понять – он может только верить в ее мистическое и всемогущее существование.

Сосчитать можно почти все – математика и компьютеры нам в помощь. Разницу между нулем и единицей, небытием и бытием сосчитать нельзя. Подогнать одну картину мира к другой, близкой, способен любой глубокий ученый. Собрать Мир в Паззл сможет только тот Игрок в кости, в существование которого не верит Эйнштейн.

Человечество после заката Запада возможно и необходимо. Закату Запада уже сейчас наследует Восход Востока – будь то Русский Восход, предсказанный Шпенглером, будь то иное воплощение прасимвола вновь рождающегося мира. Восход, который представляет собой единственный вариант спасения Запада от гневного забвения, а возможно – от самоуничтожения вместе со всей планетой. Восход, который будет означать сохранение ни с чем не сравнимых свершений Западного мира и всего человечества, чьим авангардом блистательно служил Запад в XVI–XX веках.

Но сбудется ли эта необходимая возможность?

Я не хочу выходить за пределы, так многое значившие для Шпенглера, – за пределы эмпирической честности. В этих пределах мы можем только предполагать, закатом Запада или концом истории завершится время, в котором стоим.

«Основания мира заключаются в чем-то внемировом, отличном от связи состояний или ряда вещей, совокупность которых образует мир, – говорит нам Лейбниц. – Поэтому от необходимости физической, или гипотетической, которая определяет последующее состояние мира в зависимости от предшествующего, следует перейти к тому, что имело бы абсолютную, или метафизическую, необходимость, которая не допускала бы дальнейшего объяснения. В самом деле, действительный мир необходим лишь физически, или гипотетически, а не абсолютно, или метафизически. Действительно, раз он есть то, что он есть, то и вещи должны быть такими, как они существуют. Но как последняя причина должна заключаться в чем-нибудь обладающем метафизической необходимостью и как основание существования может проистекать только из чего-то существующего, то должно существовать Единое Существо, обладающее метафизической необходимостью» [9, с. 47].

 

Литература

  1. Борхес Х.Л. Аналитический язык Джона Уилкинса / Х.Л. Борхес // Соч. в 3 т. Т. 2. М.: Полярис, 1997.
  1. Михаил (Грибановский), еп. Над Евангелием: Размышления, истолкования. СПб.: Сатисъ, 2011.
  1. Гумилев Л.Н. Этногенез и биосфера Земли. М.: Айрис-пресс, 2013.
  1. Гумилев Л.Н. Этнос и ландшафт: Доложено на заседании Отделения этнографии 17 февраля 1966 г. [Электронный ресурс] // Доклады Географического общества СССР. Вып. 3. Л., 1968. Режим доступа: http://gumilevica.kulichki.net/articles/Article91.htm
  1. Данилевский Н.Я. Россия и Европа. М.: Алгоритм, 2014.
  1. Карамзин Н.М. Письма русского путешественника. Л., 1984
  1. Коллингвуд Р.Дж. Идея истории: Автобиография. М.: Наука, 1980.
  1. Ленин В.И. К десятилетнему юбилею «Правды» / В.И. Ленин // Полн. собр. соч. Т. 45. М.: Изд-во политической литературы, 1970.
  1. Лейбниц Г.В. Монадология. М.: Рипол классик, 2018.
  1. Лоренц К. Так называемое зло: К естественной истории / К. Лоренц // Оборотная сторона зеркала. М.: Республика. 1998.
  1. Лоренц К. Оборотная сторона зеркала / К. Лоренц // Оборотная сторона зеркала. М.: Республика, 1998.
  1. Ньютон И. Математические начала натуральной философии // Труды академика А.Н. Крылова. Т. VII. М.; Л.: Изд-во АН СССР, 1936. 
  1. Розанов В.В. Из старых писем: Письма Влад. Серг. Соловьёва [Электронный ресурс] // Вопросы жизни. № 10-11. Режим доступа: http://dugward.ru/library/rozanov/rozanov_iz_staryh_pisem.html
  1. Семёнов Ю.И. Философия истории: Общая теория исторического процесса. М.: Академический проект; Трикста, 2013.
  1. Соловьёв В.С. Западники, западничество // Энциклопедический словарь / изд. Ф.А. Брокгауз, И.А. Ефрон. Т. XII: Жилы – Земпахъ. СПб.: Типо- литогр. И.А. Ефрона, 1894.
  2. Соловьев В.С. Немецкий подлинник и русский список // Вестник Европы. СПб., Кн. 12.
  3. Степун Ф.А. Освальд Шпенглер и закат Европы // Бердяев Н.А., Букшпан Я.М., Степун Ф.А., Франк С.Л. Освальд Шпенглер и закат Европы. М.: Берег, 1922.
  1. Тойнби А.Дж. Исследование истории: Возникновение, рост и распад цивилизаций. М.: АСТ; Астрель, 2012.
  1. Тойнби А.Дж. Исследование истории: Цивилизации во времени и в пространстве. М.: АСТ; Астрель, 2012.
  1. Тростников В.Н. Всмотрись – и увидишь. М.: ИД «Димитрий и Евдокия», 2012.
  1. Франк С.Л. Духовные основы общества: Введение в социальную философию // Русское зарубежье: Из истории социальной и правовой мысли. Л.: Лениздат, 1991.
  1. Хантингтон С. Столкновение цивилизаций. М.: АСТ, 2015.
  1. Хомский Н. О природе и языке: с очерком «Секулярное священство и опасности, которые таит демократия». М.: УРСС; Ленанд, 2021.
  1. Шпенглер О. Закат Европы. Т. 1: Гештальт и действительность. М.: Мысль, 1998.
  1. Шпенглер О. Закат Европы. Т. 2: Очерки морфологии мировой истории. М.: Мысль, 1998.
  1. Юнг К.Г. Концепция коллективного бессознательного / К.Г. Юнг // Архетипы и коллективное бессознательное. М.: АСТ, 2019.
  1. Юнг К.Г. Подход к бессознательному / К.Г. Юнг // Архетип и символ. М.: Ренессанс, 1991.
  1. Юнг К.Г. Психология и религия / К.Г. Юнг // Архетип и символ. М.: Ренессанс, 1991.

 

_______________________

Наш проект можно поддержать.

 

 

[1] Шпенглер не придерживается единообразия в терминологии. Иногда культуры у него «великие», иногда «высокие», иногда «высшие». Слова «организм», «живой организм» он часто использует для того, чтобы подчеркнуть специфику великой культуры. Все упомянутые названия – и «цивилизация», и «культурно- исторический тип», и «исторический организм», и «суперэтнос», и редкий «социор» (социально-исторический организм), и привычная «цивилизация» – тоже могли бы претендовать на роль главных терминов: все они в той или иной степени употребимы, а слово «цивилизация», при всех смысловых издержках, наиболее употребительно в современном политическом словаре (столкновение цивилизаций, цивилизационный подход, даже цивилизационщики). Я буду использовать, во избежание умножения сущностей, главным образом два определения: великая культура (по Шпенглеру) и исторический мир (в таких сочетаниях как западный, античный или русский мир) – мир как сообщество людей, как мiр (на макроуровне – все люди Земли, на микроуровне – община, та самая, где на мiру и смерть красна, а на среднем, метаисторическом, уровне – великая культура/ цивилизация в шпенглеровском смысле).

[2] Для России Шпенглер, помимо всего прочего, косвенно сделал одно доброе дело: сохранил в живых выдающихся мыслителей. В 1922 году в Москве был опубликован сборник «Освальд Шпенглер и конец Европы». Авторами статей стали Федор Степун, Семен Франк, Николай Бердяев и Яков Букшпан, а сам сборник вызвал особую ярость у Владимира Ленина. Это стало одним из поводов для высылки из России ряда ведущих философов, экономистов, инженеров и т.д., названной впоследствии философским пароходом (если точно, то пароходов было два) и сохранившей от физического уничтожения Бердяева, Франка, Степуна, Ивана Ильина, Николая Лосского, кн. Сергея Трубецкого и многих других. Из авторов сборника в России остался только экономист Букшпан, казненный в 1939 году.

[3] «Культивируя повсеместно множественное число, – резонно отмечает Карен Свасьян, – Шпенглер старательно избегает единственного числа… Недоумение достигает предела, когда выясняется, что каждая культура исполнена сама по себе глубочайшего смысла, а все они, вместе взятые, просто бессмысленны» [24, с. 95].

[4] Корень «рацио» происходит от лат. ratio (счет, сумма, обоснование) и восходит к праиндоевропейскому *re- (считать, думать).

[5] «Одна из… черт, общих всем народам романо-германского типа, есть насильственность (Gewalt- samkeit), – говорит Николай Данилевский. – Насильственность, в свою очередь, есть не что иное, как чрезмерно развитое чувство личности, индивидуальности, по которому человек, им обладающий, ставит свой образ мыслей, свой интерес так высоко, что всякий иной образ мыслей, всякий иной интерес необходимо-должен ему уступить, волею или неволею, как неравноправный ему» [5, с. 200].

[6] Потому что в смысле идеологии и целеполагания марксистско-ленинский политический голем СССР, хотя и действовал в мировой политике от имени России, был, конечно, всего лишь радикальным щупальцем Западного спрута, претендующим на мировое господство в пределах единой прогрессивной общечеловеческой (то есть западной) цивилизации.

Политолог, журналист

Похожие материалы

Начавшийся в XIX веке переход от культуры к цивилизации привел в ХХ веке к времени мировых войн и...

Не есть ли каждая воплощённая в истории антиутопия всего лишь неизбежное следствие присущих эпохе...

В разнообразной критике Брюсова обращают на себя два парадоксальных, а потому довольно уязвимых...

Leave a Reply