Фёдор Достоевский, как известно, первым в своей «Пушкинской речи» в полный голос сказал о пророческом призвании Александра Пушкина. Однако, задолго до него некоторые прозорливые друзья поэта видели в нём пророка, призванного к великий миссии по России. Прежде всего, это, конечно, Николай Гоголь, который, опасаясь прямо назвать Пушкина пророком, называл тем не менее русскую поэзию пророческой, а Пушкина — огнем ниспосланным с неба и зажигающим вокруг себя целую плеяду поэтов: он был «точно сброшенный с Неба поэтический огонь» и от него «как свечки, зажглись другие…» («Выбранные места из переписки с друзьями», гл. «В чем существо русской поэзии и в чем её особенность»).

Но и Пётр Чаадаев, как бы странно это не звучало, смотрел на Пушкина глазами, горящими мессианским огнём и звал друга выйти на служение пророка. Всё это ясно показывает нам переписка Пушкина с Чаадаевым. Замечательно, что и Гоголь, и Чаадаев одинаково одержимы мечтами и планами по преображению России. Не менее замечательна и реакция Пушкина на эти, порой чрезмерные, притязания. К сожалению, до нас дошло немного из переписки Пушкина с Чаадаевым (в 1836-м Чаадаев из осторожности сжёг большинство адресованных ему пушкинских писем). Но и оставшегося достаточно, чтобы понять драматический нерв этой переписки. Всю страсть Чаадаева можно передать двумя словами: «начать историю»! Вся его досада на Россию – из-за отсутствия в ней истории. История же, по Чаадаеву, это не «прогресс» (который есть лишь «механическое движение часовой стрелки»), но «священная связь и смена событий». Начать историю по Чаадаеву, значит — начать нравственное обновление, «революцию духа». Однако, для этого «мало одной готовности, мало доброго желания». Для того, чтобы начать историю, пробудить сонное общество, нужен некто великий. Такого человека Чаадаев и хочет видеть в Пушкине, надеясь увлечь его своим мессианским пафосом: «Мое самое ревностное желание, друг мой, — видеть вас посвященным в тайну века. Нет в мире духовном зрелища более прискорбного, чем гений, не понявший своего века и своего призвания… Я убежден, что вы можете принести бесконечное благо этой бедной, сбившейся с пути России. Не измените своему предназначению, друг мой… Обратитесь с призывом к небу, — оно откликнется» (март-апрель 1829). «Главная забота моей жизни – «выносить … в глубине души и сделать … своим наследием» мысль, «которую, я думаю, мне предопределено открыть миру» (17 июня 1831).

Что же это за великая мысль? По намёкам и призывам, рассыпанным в письмах Чаадаева мы, кажется, вполне можем её реконструировать. Это мысль об ужасном распаде и крушении «старого, моего старого общества», о великом перевороте вещей, происходящем  «в недрах мира нравственного» и грядущем на место старого новом мире: «Посмотрите, друг мой: разве воистину не гибнет мир? Разве для того, кто не в состоянии предчувствовать новый, грядущий на его место мир, это не является ужасным крушением?» (18 сентября 1831 г.). Однако, этот новый мир не придет сам по себе. Для его открытия, для открытия новой истины необходимо явление некоего «могущественного ума,… посланного … провидением», «который принесет нам истину веков» (18 сентября 1831 г.). Ища повсюду свидетельства начала этой «истины веков» (возможно, они в «политической религии, проповедуемой в настоящее время Сен-Симоном в Париже, или же нового рода католицизма»?), Чаадаев верит, что «первый толчок того движения, которое должно завершить судьбы человечества» произойдет не ранее, чем «мы получим от неба новую благую весть» и настойчиво подталкивает друга к мысли о его собственном великом пророческом поприще и служении: «…Ах, как хотелось бы мне пробудить одновременно все силы вашей поэтической личности! Как хотел бы я сейчас же вскрыть все, что, как я знаю, таится в ней, чтобы когда-нибудь услышать от вас одну из тех песен, которых требует наш век!» (18 сентября 1831 г.)

Пушкин мягко уклоняется от навязываемой ему другом роли, однако, тот не оставляет попыток: «Очень жаль, друг мой, что нам не удалось соединить наши жизненные пути. Я продолжаю думать, что мы должны были идти об руку» (17 июня 1831)… Но страсть Чаадаева в ожидании «нового завета» с неба Пушкину явно чужда. Он ощущает здесь нечто не совсем здоровое. Что и не удивительно. В своём мессианском запале Чаадаев грозно нападает на всех гениев человечества, повинных в недостаточном монотеизме и отсутствии настоящей веры. Сократ, по его мнению, завещал людям «лишь малодушное сомнение», Марк Аврелий явил пример «тщеславной добродетели», имя Аристотеля будущий мир будет произносить «с известным омерзением», наконец имя Гомера, этого развратителя людей, преступного обольстителя, потворщика «их гнуснейших страстей, который… осквернил священную истину предания и наполнил их сердце грязью» покроет бесчестие.[1] Как видим обличительная страсть Чаадаева не пощадила не одну только Россию. Досталось и Элладе, и Имперскому Риму, и всей светской культуре человечества в целом.

В ответ Пушкин лишь сдержанно недоумевает: «Для меня непостижимы ваша неприязнь к Марку Аврелию и пристрастие к Давиду (псалмами которого, если только они действительно принадлежат ему, я восхищаюсь). Не понимаю, почему яркое и наивное изображение политеизма возмущает вас в Гомере. Разве то, что есть кровавого в Илиаде, не встречается также и в Библии? … Вы видите единство христианства в католицизме, то есть в папе. Не заключается ли оно в идее Христа, которую мы находим также и в протестантизме?»

Чаадаев же продолжает скорбеть от непонимания друга. Впрочем, прочитав «Клеветникам России» и «Бородинскую годовщину», он уже предвосхищает рождение нового пророка: «никогда еще вы не доставляли мне столько удовольствия. Вот вы, наконец, и национальный поэт; вы, наконец, угадали свое призвание… В «Клеветниках России» «больше мыслей, чем было высказано и осуществлено в течение целого века в этой стране»… Мне хочется сказать себе: вот наконец явился ваш Данте…» (18 сентября 1831 г.).

Может показаться странным, что Чаадаев, объявивший в своём «Философическом письме» Россию неким пустым местом между народами, неким пробелом «в нравственном миропорядке», столь восторженно встретил яростно патриотические стихи Пушкина. Однако, нужно понимать Чаадаева, который отрицает прошлое, но отнюдь не будущее России, и уверен в её мессианском призвании. Но как, и, позднее Гоголь, Чаадаев считает, что начинать нужно с обличений, что Русь прежде всего нужно пробудить от её вековечного сна. Итак – «начать историю»!

Лаконичный ответ Пушкина на публикацию «Философического письма» (так и оставшийся неотправленным) справедливо считают шедевром историософской мысли. Михаил Гершензон заметил, что если бы от всего пушкинского наследия не осталось ничего, кроме этого письма, его было бы  достаточно, чтобы усмотреть гениальность Пушкина. Не останавливаясь сейчас подробно на этом ответе, слишком известном, отметим лишь самые фундаментальные его мысли. История России для Пушкина исполнена великого и вполне здравого смысла: Россия фактически спасла Европу, когда её необъятные пространства поглотили монгольское нашествие. При этом, Пушкин не считает Россию ни отсталым Западом (как русские западники), ни каким-то совершенно отдельным от Европы миром, близким Азии (как славянофилы). Россия для него есть скорее другая Европа, взгляд на историю которой требует, соответственно, и другой мысли, иной формулы, нежели история Запада. И это иное лицо дает России, прежде всего, пришедшее из Византии православие.

Историческая интуиция Пушкина, конечно, верна. Если политически и культурно Европа есть, прежде всего, сумма Римской империи, эллинской культуры и христианства, то что же такое Россия, если не Европа? Однако, она и не Запад. Как в своё время разделился Восточный (Византия) и Западный Рим, также в Новое время разделены Запад и Россия. Итак, Россия – это другая Европа, ей присуще иное самосознания, она движима иной историософской идеей, ей предначертана Провидением иная роль. Какая же? Возможно, в сохранении глубокой христианской традиции, уже разрушенной на Западе просвещением? — мысль, близкая Пушкину; или — в мессианском походе за спасение Европы, который проще начинать «с чистого листа» — мысль, очевидно, близкая Чаадаеву.

Когда Пушкин говорит: «Россия по своему положению географическому, политическому, etc. есть судилище, приказ Европы. Nous sommes les grands jugeurs (Мы великие судьи (фр.)). Беспристрастие и здравый смысл наших суждений касательно того, что делается не у нас, удивительны»[2], то с этим очевидно, вполне согласен и Чаадаев. «Я считаю наше положение счастливым… я думаю, что большое преимущество — иметь возможность созерцать и судить мир со всей высоты мысли, свободной от необузданных страстей… Больше того: у меня есть глубокое убеждение, что мы призваны решить большую часть проблем социального порядка, завершить большую часть идей, возникших в старых обществах, ответить на важнейшие вопросы, какие занимают человечество. Я часто говорил и охотно повторяю: мы, так сказать, самой природой вещей предназначены быть настоящим совестным судом по многим тяжбам, которые ведутся перед великими трибуналами человеческого духа и человеческого общества», — пишет он в «Апологии сумасшедшего».[3]

О том же в письмах 1835 года к Александру Тургеневу: «Россия призвана к необъятному умственному делу: ее задача — дать в свое время разрешение всем вопросам, возбуждающим споры в Европе… Имея возможность спокойно и с полным беспристрастием взирать на то, что волнует там души и возбуждает страсти, она, на мой взгляд, получила в удел задачу дать в свое время разгадку человеческой загадки». Наконец, ещё более выразительно: «…оценить как следует европейские события можно лишь с того расстояния, на котором мы от них находимся. Мы стоим по отношению к Европе на исторической точке зрения, или, если угодно, мы — публика, а там — актеры, нам и принадлежит право судить пьесу… Провидение создало нас слишком великими, чтоб быть эгоистами… Оно поставило нас вне интересов национальностей и поручило нам интересы человечества… Все наши мысли в жизни, науке, искусстве должны отправляться от этого и к этому приходить… В этом наше будущее… Мы призваны… обучить Европу бесконечному множеству вещей, которых ей не понять без этого… Наша вселенская миссия началась»…

Итак, будущая мессианская роль России, призванной спасти Европу и европейскую традицию, Чаадаеву очевидна. Не удивительно, что с восторгом он встретит и выход «Выбранных мест из переписки с друзьями» Гоголя, полных того же мессианского пафоса преображения жизни, что и его собственная философия.

А что же Пушкин? Увы! Увы, роковым образом, все главные историсофские работы Пушкина остаются совершенно неизвестны его современникам. И, как справедливо сетует Семен Франк: будучи, «величайшим русским политическим мыслителем XIX века»[4] Пушкин «не оказал почти никакого влияния на историю русской мысли, русской духовной культуры»[5]. А что, если бы оказал? Известно, что в последние годы жизни Пушкин торит пути политической публицистики и историософии. Работа Анненкова «Общественные идеалы Пушкина» убедительно показывает путь эволюции Пушкина в политического мыслителя и философа-историка. Он работает в архивах над «Историей Петра Великого»; пытается издавать общественно-политические газету и журнал, желая на путях политической публицистики стать разумным рупором правительства. Ему далеко не всё удаётся, правительство смотрит на него косо, публика, ведомая новой демократической журналистикой (Виссарион Белинский) от него отворачивается, но неудачи не фатальны. Очевидно, рано или поздно, его деятельность на этом поприще принесла бы плоды. Но главное: глубокая философия истории, содержащаяся в процитированных пушкинских работах не оставляет камня на камне от программы русского западничества. Один гениальный ответ Чаадаеву ясно показывает, каким мог бы оказаться путь русской политической мысли, если бы Пушкин не погиб в момент её становления…

И ещё одно: Если бы диалог Пушкина – Чаадаева (мыслителя тонкого и глубокого) продолжился в нормальном русле (без вмешательства властей и истерики, поднятой наследниками Александра Радищева), мы, вероятно, могли бы получить на выходе лучшую русскую философскую книгу на темы мировой истории, метафизики, политики — то есть всего того, что занимало русскую мысль все последующие десятилетия, пока Владимир Ленин и большевики не оторвали голову самой русской мысли… Ведь, в конце концов, и сам Чаадаев принял идеи Пушкина: «Я считаю наше положение счастливым, если только мы сумеем правильно оценить его; я думаю, что большое преимущество — иметь возможность созерцать и судить мир со всей высоты мысли, свободной от необузданных страстей и жалких корыстей, которые в других местах мутят взор человека и извращают его суждения… мы, так сказать, самой природой вещей предназначены быть настоящим совестным судом»[6] Итак, не «пробел в нравственном миропорядке», а «совестный суд» Европы – вот естественный генезис мысли Чаадаева (во многом, под воздействием Пушкина) о месте России в мире

Вообще, нельзя не видеть, что воздействие пушкинского свободного «просвещенного консерватизма»[7] на русскую мысль могло оказаться столь благотворным, что её раскола на западников и славянофилов удалось бы избежать, а эффект «Пушкинской речи» Достоевского случился бы сороками годами ранее, дав не мгновенно-символический, но долгий положительный результат, излечивая русское сознание от радикализма и утопизма, воспитывая его в духе разума, трезвости, умеренности и любви…

И вот вывод, которым хотелось бы закончить эту статью: большая русская мысль, большая русская философия XIX века начинается не с Радищева, Чаадаева, Герцена, Хомякова или Киреевского, она, как и большая русская литература, начинается с Пушкина. Пушкин был действительно большим политическим мыслителем, способным синтезировать лучшие идеи славянофильства и западничества, и, в то же время, ставя надёжный заслон перед радикализмом и утопизмом нарождающейся русской мысли. Увы, будучи, величайшим русским политическим мыслителем XIX века, Пушкин не оказал почти никакого влияния на историю русской мысли, русской духовной культуры». Последствия этой трагедии мы расхлёбываем до сих пор.

[1] Чаадаев П.Я. Сочинения и письма, т. II. М., 1914, с. 133—134.

[2] Набросок к статье ««История поэзии» С. П. Шевырева» (нач. 1836 г., опубликовано в 1884 г

[3] Чаадаев П. Я. Статьи и письма. М. “Современник”. 1989, стр. 157.

[4] С. Франк.«Пушкин как политический мыслитель», 1937 //Пушкин в русской философской критике. Конец ХIХ — первая половина ХХ вв. М., 1990. С. 398.

[5] Там же. С. 396.

[6] Чаадаев П. Я. Статьи и письма. М. «Современник». 1989, стр. 157

[7] Кн. Вяземский называет Пушкина «либеральным консерватором»

Публицист, журналист, сценарист, философ

Похожие материалы

«Домашний арест» по-своему отразил особенности российской политической культуры. Семен Слепаков...

В основном именно среди интеллигенции, как круги по воде, расходилась вот эта система ценностей,...

История появления и особенности деятельности российских партий в Крыму и Севастополе в общих чертах...