Рубрики
Переживания Статьи

Чужие здесь не могут

Совсем, казалось бы, недавно, но уже много-много лет и событий назад, Борис Натанович Стругацкий, всегда остававшийся педагогом и очень переживавший, что я мало пишу, попробовал раскрутить меня на очередную книжку. «Слава, сейчас это такая популярная тема: китайский путь развития для России. Вот написать бы про это. Кто, кроме Вас?»

Под китайским путём обычно понимают широкую экономическую либерализацию при сохранении авторитарной политической системы и идеологического контроля со стороны единственной партии. Борис Натанович вовсе не был сторонником этого пути. Но ему было, видимо, интересно, как бы я это смоделировал. Успехи Китая многих всерьёз наводили на мысль, что неплохо бы воспользоваться его опытом реальных и очевидно эффективных реформ.

Я тогда уже соображал достаточно, чтобы ответить: «Я в такое не верю. Не могу себе представить».

Но, к сожалению, ещё недостаточно, чтобы объяснить — почему.

Теперь объяснил бы.

Дело в различиях культурной традиции.

Казалось бы, причём тут культура?

Однако ведь как ни крути, а действительно «кадры решают всё». Ну, многое. Сами же эти кадры, их качество и количество — не более, чем производные культуры.

Культура возникает не абы как, не в результате философствования высоколобых и их интеллектуальной игры в бисер, но в ответ на весь комплекс внешних и внутренних условий, в которых развивается общество. В дальнейшем она, конечно, начинает жить уже по своим внутренним законам, становясь более или менее независимой от сермяжной прозы жизни, но её базовые аксиомы формируются именно так. Вместе с нею, органично, неразрывно, в постоянном с нею взаимодействии, возникают организационные, хозяйственные, административные структуры, которые тоже являются ответами на те же самые вызовы. В итоге структуры эти и всё, что с ними связано, всё, что обеспечивает их успешное функционирование, крепко врастает в присущую только данному обществу систему ценностей.

Традиционным структурам и учреждениям люди доверяют (или не доверяют), склонны их уважать, к ним обращаться и стремиться в них работать, или не склонны — но, во всяком случае, они являются объектами реальных переживаний. Неотъемлемыми составляющими реального, привычного социального космоса, лучше или хуже, но — исстари заточенного для совместного, всем миром, преодоления трудностей. Заменить их чем-то новым, искусственно придуманным или у кого-то подсмотренным, просто невозможно — к новациям и отношение будет совершенно иное, не как к реальности, которая выше и важней каждого отдельного индивидуума, а как к продукту деятельности этих самых отдельных индивидуумов, придуманному ими для данного момента и неизвестно ещё, насколько разумно и насколько бескорыстно.

К тому же любая нарочитая перемена всегда заходит дальше, чем следует.

Уже потому хотя бы, что инициаторы реформ руководствуются лишь «мечтой прекрасной, ещё неясной», а рядовые реформаторы торопливо делают карьеру, любая реформа чревата чрезмерностью, перегибанием палок и головокружением от успехов. Традиционно признанным, укоренённым в культуре институтам не надо спешно доказывать свою полезность. Они и без того легитимны. Над ними не висит дамоклов меч типа «мы тебя вчера придумали — мы тебя завтра и отменим». Нововведениям же надо исступлённо доказывать своё право на существование, демонстрировать, что их ввели не зря. Рядовым исполнителям реформ надо вечно перевыполнять план на двести процентов, чего бы этот план ни касался. Поэтому реформы так часто превращаются в собственную противоположность. Приводят к результатам, прямо противоположным тем, ради которых затевались.

Тогда спасение зависит лишь от того, сумеет ли здоровая социальная инерция вовремя и в достаточной степени скомпенсировать забегание откатом. А это, в свою очередь, зависит от качества и силы этой инерции.

Деятельность институтов традиционных тысячами неосознаваемых нитей связана с начатой давным-давно и не прекращавшейся ни на один день повседневной, то более успешной, то менее, работой на благо всего общества, как бы ни понималось в те или иные эпохи это благо. Во всяком случае, на поддержание жизнеспособности общества, на его оптимальную организацию. Разумеется, в рамках осуществления этой работы разные люди разное (но хоть какое-то — непременно) внимание уделяют личной карьере, личным устремлениям, личному самоутверждению. Но в межкризисные периоды все эти амбиции за относительно немногими криминальными исключениями реализуются через стремление успешно решать общие задачи, поставленные перед социумом самой жизнью. Поэтому устоявшиеся структуры и методики управления интегрированы в традиционную систему оценок и требований, накрепко связаны с широким спектром выстраданных обществом за века совместного преодоления вызовов жизни представлений о том, что хорошо и что плохо, что для управленца успех, а что провал, и о допустимых дозах заботы управленцев лично о себе.

Как бы ни был хорошо придуман и продуман тот или иной социальный институт, если он и его деятельность не пропитаны антисептиком традиционной системы ценностей и мотиваций — он обречён воспалиться, став лишь конвейером для получения взяток, для обирания населения, для обретения незаслуженных почестей и чинов.

Относительно недавно мне довелось сопоставить некоторые элементы китайской и русской традиционной системы ценностей и обнаружить в ней некоторые совпадения. Они весьма значимы. Но, увы, их совершенно недостаточно для того, чтобы китайские общественные институты смогли бы эффективно работать, будучи перенесены на российскую почву. Или наоборот.

Различий тоже хватает, и они принципиальны.

В Китае никогда не было столь присущей нам в последние два с половиной века мировоззренческой неустойчивости. Я вообще подозреваю, что жгут иноверцев только те, кто в глубине души сам в своей вере не уверен. О своей исключительности и избранности говорят именно тогда, когда начинают сильно сомневаться на сей счёт (американские лидеры своими высказываниями данную гипотезу очень подтверждают, кстати). Конечно, и самого мирного человека можно довести до белого каления и отшибить ему мозги, особенно если та общность людей, с которой он себя отождествляет (приверженцы массового учения, население провинции, народ в целом) терпят подряд несколько провалов, катастроф или просто голодных лет; именно тогда в подсознании начинают копошиться и зудеть мировоззренческие сомнения. Так крестьянские восстания, возглавляемые сектантами-фанатиками, раздававшими своему воинству амулеты неуязвимости, порой приводили в Китае даже к сменам династий. Так хунвэйбины брызгали слюной, ломали кости вменяемым старикам и размахивали красными цитатниками, в которых им, как и велела неосознаваемая традиция, тоже виделся некий аналог магических амулетов, дававших всемогущество и абсолютную правоту; они и не подозревали, что, полагая себя прогрессивной молодёжью, людьми будущего, ничем, по сути, не отличаются от самых дремучих последователей какого-нибудь средневекового «Белого Лотоса». Но в целом, при прочих равных, китайцы в этих отношениях куда более спокойны, нежели европейцы.

У нас нет и никогда не было синкретизма различных религий. В Китае буддизм, даосизм, конфуцианство, причём в ипостасях разных школ и сект, довольно мирно сосуществовали многие века. Конкурировали, конечно. Но это было пульсирование внутри органической системы. Колебания удельного веса взаимосвязанных частей. Ни одно из этих учений никогда всерьёз не претендовало на уникальность, на то, чтобы полностью вытеснить соперника, объявить его адской погибелью или вражьим голосом, искоренить огнём и мечом. Поэтому китайцам, сколько я понимаю, не слишком-то присущ подход, столь распространённый у нас: «Если я прав, то ты — нет». Там скорее мыслят так: «Я прав в том-то и тогда-то, а ты — в чем-то ином и в иное время». В смысле поиска взаимоприемлемых решений и способов сотрудничества такой подход явно более перспективен.

В Китае в течение тысячелетий ковались высочайший престиж государственной службы и непоказное отношение к государственным служащим как к персонифицированным жизненным ориентирам. В том числе и в среде самих этих государственных людей, но главное — среди всего образованного слоя. Самореализация на поприще государственного служения, обретение все более и более высокого самоуважения и социального статуса через успешное принесение социальной пользы сделались одним из существенных элементов картины мира. У нас такого, к сожалению, не было. У нас вместо картины мира был застарелый лубок «добрый царь — злые бояре», на который несколько позже нашлёпнулись «святые интеллигенты».

В Китае никогда не было, и в двадцатом веке так и не возникло, сколько-либо распространённого отношения к государствообразующей ханьской нации как к тюремщице народов. У нас в течение весьма долгого времени культивировалось, и в конце концов для некоторых социальных слоёв стало едва ли не аксиомой, едва ли не критерием для распознавания «свой — чужой», утверждение «быть русским — стыдно». А ведь это только называется так: государственные структуры, социальные механизмы… На самом деле все это не более чем люди, делающие своё дело с той или иной степенью увлечённости и самоотдачи. Эффективность социальных механизмов немало зависит от самоуважения этой самой государствообразующей нации, от её ориентированности на высокие смыслы, на исполнение своего долга и самореализацию посредством принесения общественной пользы. Униженный человек при прочих равных всегда работает хуже и халтурит больше, менее решителен и более корыстолюбив, нежели человек, который гордится собой. Да к тому же попробуй добиться хоть какого-то толку от тех, кто заведомо числит тебя и твой народ «позором человечества».

К моменту проникновения в Россию европейской культуры с европейской же концепцией коммунизма наша культура не успела выработать никакой собственной, органичной и априорно признаваемой значительной частью населения картинки желаемого общества — так называемого «светлого будущего». Поэтому коммунизм, придуманный не нами, стал у нас настолько мощной и притягательной, фактически — единственной, светской мечтой о справедливом обществе. Но коммунизма не стало — и никакой картинки желаемого будущего, никакой нерелигиозной, не-потусторонней масштабной цели не стало. А именно светский образ сообща желаемого будущего даёт светским обществам устойчивость. В этом болезненная культурная слабость России при всех её достижениях на культурном поле.

В Китае такая картинка, в общем, была. Социальное государство, которое мало что впрямую конфискует у народа, но тем не менее непрерывно занято справедливым перераспределением изымаемых через налоги излишков для того, чтобы микшировать все стихийные бедствия, несчастья, социальные и природные катаклизмы. Сильная система вспомоществования, социальных льгот — старикам, переселенцам в новые края, вернувшимся из вражьего плена, просто одиноким. Культ семьи и семейной взаимопомощи; чем более в почёте семья, чем она крепче — тем, значит, ближе общество к идеалу. Никакого европейского «родители мне всё должны, но я свободная личность, и они не имеют права мне указывать». И воспитанное веками представление о государственной службе как о лучшем для человека применении талантов, а о государственных людях как о лучших из людей — но не потому, что они сами себя так назначили и потом только щеки надували, а потому, что они реально старались таковыми стать. Сильнейшая внутренняя мотивация к самосовершенствованию через служение, которое совершенствует мир.

Этот комплекс традиций складывался две тысячи лет, стал практически неколебимым и после каждой социальной судороги вновь выводил Китай к одному и тому же пути дальнейшего развития, который явно был действительно оптимальным для страны и народа.

Во время яркой, жуткой, но короткой попытки Цинь Ши-хуанди построить первое в истории человечества тоталитарное общество, искусственно конструируемые и жестоко внедряемые государством законы были направлены на разрушение традиционной морали, на разрушение горизонтальных связей между людьми, потому что стремились каждого человека оставить один на один с государством. После краха этой попытки законодатели более никогда не сталкивали, не противопоставляли мораль и закон. Напротив, законы чем дальше, тем больше писались под диктовку традиционных моральных норм, подпирали эти нормы уголовными санкциями. Поэтому китайцы, при том, что, как и все нормальные люди, всегда избегали лишний раз связываться с расследованиями и судами, закон почитали достаточно свято. У них никогда не могла бы возникнуть наша русская максима: «Как судить будем — по закону или по правде?» Про них вряд ли могло бы быть сказано: «В Китае строгость законов смягчается необязательностью их исполнения».

Это, кстати, хороший пример. О нём поподробнее.

За века подобного отношения к закону (откуда оно взялось — разговор отдельный) в России возникли и давно стали привычными до незаметности, до неосознаваемости механизмы регулирования жизни и общего взаимодействия помимо законов, вместо законов, в обход законов и под прикрытием законов. Жизнь-то все равно шла себе, менялись потребности, обстоятельства и исторические вызовы, люди торговали, изобретали, работали и вообще — строили свою державу и защищали её. Поэтому, скажем, любое нововведение, целиком зависящее от простого законопослушания, неукоснительного соблюдения инструкций и уставов, у нас обречено на неэффективность. Как бы гладко оно ни выглядело на бумаге. Русский человек всегда найдёт причину или повод сказать: «Да забыли про овраги» — и начать действовать с учётом этих реальных или наспех выдуманных оврагов, положив на бумагу с прибором. Вот уж кто-кто, а россиянин никогда не был и никогда не мог бы стать «винтиком» государственного механизма. Ни при царе, ни при Сталине, ни при Путине. В худшем случае он этим винтиком просто притворялся. Подныривал под Левиафана, как Китеж, и жил там, внизу, своей обыденной жизнью, миловался со своими исторически сложившимися русалками в меру сил и возможностей, которые у него сохранялись после более или менее трудоёмкого притворства: винтик я, винтик, отстаньте.

Наибольших успехов российское государство добивалось тогда, когда позволяло россиянину нырять как можно менее глубоко, и сохранять для непритворной, неритуальной части своей жизни сил и времени побольше.

Но парадоксальным образом эти успехи резко шли на убыль, когда государство — наш «единственный европеец» — в угаре евроцентрического мифа пыталось заставить своих подданных вовсе не нырять, требуя от них просто жить по нововведённым законам, подсмотренным у старших западных братьев (зачем, мол, придумывать велосипед?). Это было против привычек, вне системы отлаженных веками механизмов межчеловеческого и институционального взаимодействия, системы так называемых сдержек и противовесов. Приходилось, точно при каком-нибудь Цинь Ши-хуанди, для начала ломать всю привычную жизнь. В итоге новые законы, запреты и инструкции надо было шлёпать пачками и штабелями. А в результате простым людям нырять приходилось куда глубже. И это лишь усиливало пресловутый правовой нигилизм. И приводило к разного рода аляповатым чудесам, когда, например, люди, наконец-то получив шанс управлять государством, в то же время продолжали от этого же самого государства прятаться.

Это хорошо видно, скажем, по эффективности наших парламентов (только сейчас, после двух десятков лет упражнений, ситуация вроде бы начинает чуть-чуть меняться, да и то не уверен). От Думы к Думе, что при царе, что при Ельцине, надутые от гордости парламентарии ворохами принимали законы, которые сами вовсе не собирались исполнять и, что греха таить, вовсе не ожидали их исполнения от населения. Просто вот красивый закон, надо бы про него поговорить красиво и принять эффектно. И это не по злобности и не по врождённому уродству — просто законотворческая деятельность ни в малейшей мере не была охвачена веками воспитывавшимся чувством ответственности. Привычка отвечать за свои действия на неё не распространялась. За огород — отвечаю, за взятие стратегической высоты с винтовкой против танков — отвечаю, за жену — отвечаю… А вот за законы — нет. И даже когда сам их принимаю — все равно не отвечаю. Даже в голову не приходит.

Особенно гротескно выглядят последствия подключения к управлению страной тех, кто эту самую страну по той или иной причине терпеть не может. Не ненавидит, нет; ненависть — это уважительное чувство, его можно испытывать лишь к чему-то крупному, значительному, на что ты смотришь уж хотя бы как на равного. А тут речь идёт о каком-то гадливом отвращении, о тотальном неприятии. Типа: я же такой чистый, как бы мне тут не вляпаться… Возможно, среди этих равноправных граждан Российской Федерации и правда есть платные агенты Госдепа или какого-нибудь вовсе уж адского Моссада; я в подобных эмпиреях не вращаюсь и поэтому таковых не встречал. Мне постоянно встречались, наоборот, исключительно порядочные, бескорыстные, умные, начитанные, благородные люди. Похожие на лепестки позапрошлогодних цветов, засушенные между страницами их любимых книг. Кстати сказать, там, между страницами, высохшие хрусткие чешуйки способны надолго пережить любой живой плод уже потому хотя бы, что живой плод по осени, скорее всего, съедят, а то и просто сгноят на овощебазе… Но проживи они хоть сто лет — съедобнее не станут. Американские танки уже за эстонской границей, в двух-трёх часах ходу от Питера — а эти бескорыстные и благородные до сих пор ни о чем другом думать и говорить не могут, кроме как о советских танках, полвека назад раздавивших пражскую весну. И, разумеется, у россиян нет иных врагов, кроме собственного правительства, именно оно и придумывает нам, и создаёт нам врагов, чтобы ловчей было нами, дураками, управлять; а вот когда кремлёвские кровососы перестанут носиться со своим дурацким суверенитетом, тогда нас весь мир сразу полюбит.

Но если кто-то из их круга добирается до того или иного рычажка управления, отсутствие в их субкультуре даже намёка на традицию ощущения страны как целого и ответственности за страну в целом приводит к ужасающим результатам.

Мне отвратительна военщина — стало быть, у России не должно быть армии. Я пострадал от КГБ — стало быть, у России не должно быть спецслужб. Патриотизм это последнее прибежище негодяев — стало быть, будем выкорчёвывать российский патриотизм. В итоге государство лишается способности выполнять основные свои функции. Но когда в силу этаких реформ в стране и впрямь становится невозможно жить и в который раз начинается что-нибудь вроде «Шамиль Басаев! А Шамиль Басаев!», мечтатели лишь руками разводят с непроизвольным торжеством: мы же всегда говорили, что в этой стране просто невозможно жить! А когда мало-помалу начинают срабатывать защитные механизмы, инстинкты социального самосохранения, когда этих реформаторов вновь подвигают от власти и начинают хоть как-то восстанавливать то, что ими было разрушено — они и тут за своё: нам так и не дали довести наше святое дело до конца, а всё потому, что рабы соскучились по Хозяину. И тогда подразумевается, что любые невзгоды и лихолетья этим рабам — поделом.

Создаётся впечатление, что к какой-либо конструктивной деятельности, к объединению усилий эти люди способны только внутри своего слоя и только для достижения групповых целей, обусловленных корпоративными представлениями о Добре и Зле; всей остальной части страны они будто всё время за что-то мстят. Создаётся впечатление, что привлечь их порядочность, знания и опыт для решения общих задач, опереться на этих людей, пытаясь улучшить что-то существующее, при всем к ним уважении, при всем желании — не получалось, не получается и не получится. В этой среде просто не понимают, о чем речь. По отношению ко всем, кроме себя, там могут лишь отменять существующее, пытаясь заменить его несуществующим. Обидно за них до слез и, похоже, безнадёжно.

Наверное, в этом отныне и заключается их социальная функция. Каждый их жест, давно уже узнаваемый издалека, каждая характерная фраза на любом нашем историческом перепутье будут торчать предупреждающими знаками: сюда не ходи, уже пробовали. Коня потеряешь, а вдобавок и страны лишишься.

Окончание следует

Автор: Вячеслав Рыбаков

Доктор исторических наук. Ведущий научный сотрудник Санкт-Петербургского Института восточных рукописей РАН, специалист по средневековому Китаю