Рубрики
Блоги Прогнозы

Возможен ли национализм, который не был бы ответом на удар?

История знает украинский национализм, знает польский национализм, знает белорусский. И тот, и другой, и третий появились в ответ на жесткое давление Российской империи.  Украинцу, чтобы оставаться самим собой –  говорить на родном языке не только в узком семейном кругу, но и в печати, и в официальных документах – нужно было решиться на политическое действие. А оно, как известно, всегда связано с риском.

И, тем не менее, давление было настолько сильно, настолько успешно, что националистическое движение, сперва легальное и литературное,  потом всё более мускулистое и боевое, смогло создать необходимые для себя институты.

Так, украинцы – мы берём их историю, как показательный  пример – оказавшиеся после третьего раздела Польши в подданстве австрийского императора, набрали такую силу, что смогли провести огромную стотысячную стачку и добиться, уже перед самой первой мировой войной, согласия Вены на строительство во Львове отдельного украинского университета. Тогдашний львовский храм науки их не устраивал из-за агрессивно-пропольской ориентации его профессуры.

Естественное человеческое желание оставаться собой вплоть до третьестепенных бытовых деталей и маловразумительных, на взгляд убеждённых петербуржцев, диалектических особенностей, ощутив угрозу, родило политическое движение, которое, в конце концов, смогло поставить вопрос о суверенитете.

Эта история  –  стандартная для славянских стран, да и для всей мировой истории, начиная, условно говоря, с 1848 года, с той самой “весны народов”.

Национализм, если сильно огрубить, – это про защиту себя от имперской унификации. Известно же, что романовская  принудительная русификации имела брата-близнеца – принудительная германизация, устроенная Гогенцоллерами и принудительное приобщение к английской культуре на бескрайних владениях британской короны. Племена, этнические группы и целые народы, не сумевшие организоваться, потеряли собственную идентичность.

В этой связи до крайности интересным становится вопрос о национализме, то есть о сопротивлении унификации, со стороны так называемых имперских народов.

У белорусов были резоны участвовать в подпольной работе. В их случае речь шла, ни много ни мало, о возможности называть себя собой. А как обстоят дела у тех,  у кого не было формальных причин сопротивляться русификации?

Допустим, житель костромской губернии – ощущал ли он давление на себя? Развитое литературное наречие, которое есть усовершенствованный московский диалект, вроде бы не сильно отличалось от его собственного. Предлагаемый вариант православия – хоть и в усечённой, синодальной форме – мало чем отличался от близкого ему.

Следовательно, национальная политика Петербурга в отношении главного своего народа, его видение русскости, почти – насколько это возможно – совпадало с тем, как русские представляли самих себя.

Движений, сопоставимых по накалу страстей с украинским, мы не наблюдаем ни в Великом Новгороде, ни в Рязани, ни в Архангельске.

Была, конечно, купеческая староверческая Москва и были славянофилы, но опять же, Москва даже на словах не собиралась отделяться от Петербурга, не хотела своей, сугубо московской власти, со своими, сугубо московскими, персидскими и славянскими одновременно, представлениями о красоте.  У славянофилов были претензии  – это так, но претензии эти никогда не заходили за черту, за которой начинается реальное силовое противостояние.

Если мы представим себе встречу такого убеждённого сторонника славянского дела, как Иван Аксаков, с рядовым польским заговорщиком, проживающим на конспиративной квартире где-нибудь в Париже, готовым умереть за право изъясняться на своём родном  польском, то разница будет ещё очевидней.

Аксаков, как бы он не ненавидел Невский проспект, никогда не возьмёт в руки оружия, чтобы этот проспект опрокинуть в Балтийское море. Предел его потуг – яростная журнальная полемика, ограниченная более чем узким кругом образованных людей, и аппаратная война докладных записок – кто кому первый шепнёт на ухо нужную формулу.

Известно же, что в целях распространения своих идей славянофилы не брезговали совсем уж дамскими методами. Например, напрашивались в светские  салоны, куда регулярно захаживали  жёны главных имперских чиновников, и там, под звуки мазурки, на диване, за столом во время ужина, на балконе, изящно проповедовали свои взгляды. С тем, чтобы тем же вечером, на супружеском ложе, их слова было вложены в сиятельные уши, а наутро обрели плоть и кровь в приказах и высочайших постановлениях.

Реальная политическая борьба за образ жизни, которую вели живущие бок о бок с ними жители Западного края и, кстати сказать, набирающие обороты марксисты, им была совершенно чужда. В историческом казино славянофилы рисковали и делали ставки – время от времени их отправляли в почётные ссылки, но их выигрыши и их проигрыши не идут ни в какое сравнение с тем, как  в девятнадцатом веке играли к западу от Вязьмы.

Претензии славянофилов, при сравнительном их сопоставлении с претензиями других националистических движений – это претензии декораторов. Общее устройство здания империи их вполне устраивало. Раздражал только декор. И Петербург – весьма способный, надо сказать,  ученик, когда осознал смысл неприятия – как по мановению волшебной палочки преобразился. Стал мужицким, бородатым, сермяжным. В царствование Александра Третьего  агитпроп нанимает славянофилов и примкнувших к ним – те ни секунды не сопротивляются, увидев в бородатом императоре живое воплощение своих надежд.

Вывод напрашивается сам  – у русских не было существенных причин для национализма, разве только эстетические, да и те, с течением времени, были высочайше удовлетворены.  И отсюда опять следует вопрос –  возможен ли национализм, который не был бы ответом на удар? Ведь и упомянутое нами вскользь славянофильство – ведь и его подстёгивало раздражение. Стилистическое, правда; раздражение посетителя ресторана, которому не принесли любимого кушанья: подали свежие устрицы вместо кулебяки. И тем не менее. По логике вещей, где нет угрозы, там нет и сопротивления.

Переход от быта к политической борьбе с готовностью умирать  за идею не происходит там, где жизнь комфортна.  Следовательно, не было никакого русского национализма, поскольку нужда в нём была пренебрежительна мала.  Ни в том же Великом Новгороде, ни в Твери люди не чувствовали опасности для собственной идентичности.

В дальнейшем, приближаясь к революции и краху, Петербург искусственно создавал напряжение в губерниях, и те националистические партии, которые попали в парламент, чисто внешне были схожи  с описанными нами классическими национальными партиями Восточной Европы. Разница между ними была и существенная:  чехи организовались сами, с нуля и, что называется, от земли. От начала и до конца они были самостоятельным явлением. Русские же националисты, что бы они там не писали в своих статьях, и как бы пламенно не выступали с трибуны Государственной Думы, самостоятельными не были.

Когда  “властная вертикаль”  в одночасье рухнула,  националисты не смогли организовать ничего. Организовывали либералы, организовывали марксисты, организовывали, смешно сказать,  священники. Последние, как только смогли, собрали поместный собор, и выбрали патриарха. Первого за двести лет.  А националисты остались не удел. По одной простой причине – минимальная связь с людьми. Русский национализм начала прошлого века – правительственная декорация, “провластное большинство”, если в переводе на современный русский язык,  и ход истории это замечательно подтвердил. 

Выходит, большие имперские народы, обитая  в мире, где их идентичность, как им кажется, гарантированно находится в безопасности, не имеют и, добавим от себя, не могут иметь нормального национализма, он им непонятен и неприятен. Они могут в него играть, но только в том смысле, в каком в него играли славянофилы – требуя – без нажима, мягко, верноподданнически –  поправок, дополнений, усовершенствований.  Национализм ли это? Может, разумней было бы говорить о культурном активизме?

Автор: Максим Горюнов

Публицист, блогер, аспирант философского факультета МГУ им. М.В. Ломоносова